Лёлька надела бежевое пальто и повязала на шею оранжевое кашне. Теперь нужно быстро проскочить мимо мамы, чтоб та не заставила надевать теплый платок.
Они шли прямо по середине улицы, потому что весь тротуар заставлен танками. Лёлька была страшно горда, что идет рядом с Мишей и что на них смотрит столько его товарищей.
Около машин горели костры. Перед одним стояло черное кожаное кресло, и в нем восседал лейтенант Саня, в пробковом шлеме и кожанке. Саня что-то крикнул и помахал рукой, а ребята у костра засмеялись. И Миша тоже заулыбался.
Танки — большие, железные, и, наверное, Мише в них холодно. Земля совсем мерзлая и звенит под шагами, как каменная. Небо на западе над платформой начинает пламенеть, словно там где-то полыхает большой пожар. И клубы паровозного дыма летят, окрашенные его красным отблеском. На платформе грузится санитарный поезд. А танки стоят и ждут. Лёльке хочется, чтобы им пришлось ожидать подольше… И чтобы эта дорога с Мишей была бесконечной.
Ерофеева живет на улице Кривой, за церковью. Всю осень она выпекает хлебы для соседней воинской части, и дрожжи у нее должны быть обязательно.
На улице Кривой с бабушкой случилось однажды такое происшествие.
Бабушка шла из церкви, и ее остановили два автоматчика.
— Стой, мамаша, — сказали они. — Что это у тебя?
— Где? — сначала не поняла бабушка.
Оказывается, они имели в виду пришитый на пальто эмигрантский номер. Такие номера в виде трехцветного щитка обязан был носить в общественном месте каждый российский эмигрант, чтобы его, не дай бог, не спутали с германской и прочими уважаемыми нациями.
— А, это! — наконец поняла бабушка. — Это на нас японцы навесили, чтобы издали было видно, кого бить можно!
— Снимите, мамаша. Прошло то время — японского империализма, — сказал автоматчик.
— Хорошо, — сказала бабушка. — Приду домой и отрежу. Он крепко пришит.
Автоматчики поверили бабушке на слово и отпустили ее с миром. Дома бабушка отпарывала номерок ножницами и охала: как это она его просмотрела?
«…Вот уже и дорога наша подходит к концу. Далеко ли — три с половиной квартала? Мы идем обратно, и кулечек с сухими дрожжами торчит у меня из кармана, не давая засунуть туда руку. Рука совсем замерзла на ветру, а перчатку надеть нельзя — такая она штопаная! Мы идем с тобой рядом. Мы давно прошли свой поворот. Мама будет ругаться за дрожжи — ну, и пусть.
Тополя на Бульварном стоят ровные, как колоннада, и голые ветки — словно трещины в небе. Мы идем молча по хрустким листьям. Где-то жгут листья, и в воздухе тянет терпким и неповторимым запахом осеннего дыма. А вечер совсем синий, и белые полосы то ли дыма, то ли тумана плывут и путаются у подножия стволов.
Удивительно, как мне хорошо с тобой… Вот так идти, и говорить, и даже просто молчать. Так хорошо, как не было еще никогда и ни с кем… Вчера в это время я еще не знала, что ты есть на земле!.. А сегодня?! Я сама не знаю, что сегодня со мной. Нет Гордиенко, как не было его никогда. Только ты остался как реальность, как этот рукав коричневой кожанки рядом с моим лицом, пропахший бензином и гарью.
Мне кажется, я стала выше на вершок, чем вчера, чем месяц назад. Или, может быть, я росла постепенно, а только не замечала этого?»
Вот и конец аллеи. В августе здесь стояла японская артиллерия. В трофейную пору артиллерию растащили по винтикам, только от какого-то орудия остался зеленый, вдавленный в землю, круг, весь засыпанный листьями.
— Сядем, — говорит Миша.
Отсюда видна крыша дедушкиного дома и бледная уже полоска неба над ней.
«…Как мне хорошо с тобой, Миша. Мне хочется сказать тебе много-много, но я молчу, потому что меня так воспитали — девушка должна иметь гордость и достоинство. Я молчу, и Миша берет мою замерзшую руку в свои жесткие ладони».
— Сколько у тебя завтра уроков? — спрашивает Миша.
— Пять.
— Если нас не отправят, я зайду за тобой, хочешь?
Сумерки накрывали тополевый бульвар, они сидели на каком-то железном колесе, и Миша ловил себя ва мысли, что ему хочется положить руку на смешные каштановые косички и сказать что-нибудь… Но понимал: нельзя этого делать — такой притихшей пичужкой сидела она около. Неверное движение, и связывающая их тонкая ниточка душевной теплоты оборвется.
Потом, когда она спала за своей дверью, а он крутился на скрипучем диване, смотрел в потолок и слушал ночные шорохи чужой квартиры, он думал о ней и еще о том, что завтра наверняка их отправят. Эшелон уйдет, а она останется в этом мире, похожем на декорации к старому кинофильму. Он попытался представить себе ее судьбу и не смог. Эмигрантка… Какая нелепость быть эмигранткой по рождению, и какое преступление перед своими детьми делает человек, покидающий Родину!
Лёлькина парта стояла около самого окна. Это было очень удобное место. Оно позволяло выглядывать во внешний мир на скучных уроках и, кроме того, проверять время — если по улице идут мальчишки из Пятой школы, значит, до конца урока осталось пять минут и Лёльку наверняка не вызовут. Сейчас мальчишки еще не шли, но на мостовой перед школой стоял Миша и смотрел прямо на окна их класса.