Роб не ответил. Он внимательно осмотрел комнату (раскладушка, под ней две пары туфель, на выступе стены над раскладушкой круглое зеркальце в зеленой целлулоидной рамке и бутылочка с лаком для ногтей). Очевидно, они устроили ее здесь, в комнате, где обедала вся семья — почему не в комнате его тетки или где-нибудь наверху? Он вспомнил: Кеннерли говорил, что после того, как рухнул старый сарай, Джаррел хранит сено наверху — поднеси спичку, и все у них над головой заполыхает, но больше хранить его негде. Вот ее и поместили в этой раскаленной, как духовка, комнате. — Как тебя зовут? — спросил Роб.
— Персилла, — ответила она.
— Родить здесь будешь?
— Надеюсь, — сказала она. — Если Сэм не выгонит. Он не хочет, чтоб я у них жила: говорит, дочерей его порчу.
—
При всей своей черноте она так и светилась трепетной надеждой. — Вы не сродни мистеру Кеннерли? — робко обратилась она к Робу.
— Да, он мой дядя.
Она сделала попытку улыбнуться. — Попросите его за меня, а? Пусть скажет Сэму: «Не обижай Персиллу. А то ей и податься-то больше некуда». — Улыбка расплылась по худому лицу, искривив его гримасой боли.
Роб кивнул: — Это мой дом.
После ужина он посидел часок на веранде с матерью, Хатчем и Риной, а затем извинился и пошел наверх в свою старую комнату, перешедшую по наследству Хатчу, — сейчас там стояли две кровати. Он подошел к столу, зажег настольную лампу, мгновенно превратившуюся в обогреватель, нашел блокнот Хатча и сел писать письмо — ему не терпелось излить все, что накопилось в душе за последние два дня, сообщить все, что удалось узнать, рассказать о возникших возможностях.
6 июня 1944 г.
Доехал я благополучно, правда, завернул сперва к Сильви, чтобы собраться окончательно с духом, и кончил тем, что заночевал у нее, о чем дома умолчал. Соврал, что машина поломалась. Больших перемен ни в ком не обнаружил, кроме Хатча; сказывается возраст, из всех возрастов самый трудный. Когда мне было четырнадцать лет, я утром и на ночь молился, чтобы бог подал мне какой-нибудь знак, что претерпеваемые мной муки — его святая воля. А в общем-то, претерпевать мне — как я теперь вижу — ничего особенного не приходилось, просто полное отсутствие пищи для ума и сердца и никаких надежд на то, что я когда-нибудь кому-нибудь понадоблюсь (Рины, терпеливо ожидавшей, я просто не замечал). Впоследствии на мою долю выпадали испытания и пострашней, чему ты была очевидцем, страшнее потому, что я причинял другим настоящее зло, понимая, что причинил его и что оно уже неисправимо… но с тех пор как я стал взрослым, предательская надежда сгладила все, да еще сознание, что все проходит, что уж тело-то, во всяком случае, не подведет и доставит меня в целости и сохранности в завтрашний день. А вот Хатч пока что в этом не уверен. У него, видишь ли, нет доказательств. И трудно сказать — сможет ли кто-нибудь помочь ему? Способен ли я, или мама, или Грейнджер, или ты сказать или сделать что-то, что дало бы ему то, чего так не хватало нам с тобой, — надежду. Ведь как раз отсутствие надежды в момент, когда мы нуждались в ней больше всего, и завело нас в тупик, в котором мы оказались вчера утром — вспомни мой сон, твой ультиматум. И я хочу попытаться помочь Хатчу. Для меня это последняя возможность выплатить хотя бы некоторые из моих застарелых долгов, среди которых и долг тебе. Может, ты дашь свое согласие на это, может, ради этого немного подождешь?
Чтобы написать это, ему понадобилось полчаса. Он положил ручку и выключил раскаленную лампу, собираясь посидеть немного в темноте и подумать, но тут услышал, как открылась затянутая сеткой дверь на веранду, шаги в коридоре, шаги по лестнице — Хатч. Роб остался сидеть в темноте, выжидая.
Хатч остановился на пороге, вглядываясь в темную комнату, но свет из нижнего коридора не доставал до стола; он спросил: — Ты где?
Тишина.
— Роб! (Хатч редко называл его «пана», слишком редко видел его. Для него, как и для Рины с Сильви, он был молодым человеком, редким гостем, подолгу в их доме не засиживавшимся.)
Роб не отвечал, хотя поскрипывания стула под его тяжестью и его дыхания не заглушал Евин голос, доносившийся снизу через окошко. Он вовсе не собирался дразнить или пугать сына, просто ждал, не придет ли в голову что-нибудь поостроумней, чем «Здесь!» или «Даю отставку Мин».
Хатч пошел вперед через прогретую темноту длинной комнаты (хотя Роб знал, что раньше он боялся темноты). Остановился в изножье собственной кровати, пощупал — привычная металлическая спинка, — пошел дальше, пока рука его не коснулась отца.
— Ты должен был отозваться, — сказал он, не снимая руки с плеча Роба, серьезно, но дружелюбно.
— Здравствуй! — сказал Роб. — Расскажи мне, кто ты такой?
Хатч застыл на месте (теперь Роб видел его силуэт, смутно вырисовывавшийся на фоне темного окна). — Был когда-то твоим сыном, — сказал он. Сказал, сам того не желая.
Правая рука Роба разжалась и потянулась к Хатчу. — На это я рассчитывал и продолжаю рассчитывать. Если ошибаюсь, скажи.
— А какая тебе разница?