— Знаю. Все знаю. Однако он не спешит — со мной, по крайней мере. — Полли сидела и ждала, что Форрест что-нибудь скажет — хотя бы одно слово, хотя бы сделает какой-то жест; и когда ни того, ни другого не последовало, просияла улыбкой, естественным следствием сказанных слов и невысказанных мыслей. И от улыбки, от воспоминания о человеке, у которого только что шла горлом кровь, ее маленькое личико словно озарилось, приняло теплое и приветливое выражение. Собственная кровь, молодая, стойкая, готовая еще долго служить ей, заиграла на высоких плоских скулах. Голубые глаза, казавшиеся бездонными от светившейся в них беззаветной преданности, раскрылись шире, и в них отразился целый мир, заключенный в ее головке, в груди, во всем ее гибком теле, спокойном, но щедром, не способном ни лгать, ни утаивать правду. Волосы у нее были рыжеватые, по-видимому, недавно, несмотря на стоявшие холода, вымытые, и хотя она носила строгую прическу, разделяя их на пробор и стягивая сзади в тугой узел, они струили ту же радость, подтверждали неиссякаемый запас ее доброжелательности, что-то обещали. Они золотились при тусклом свете лампы, и можно было не опасаться, что это золото скоро потускнеет.
Все это Форрест воспринял глазами и почувствовал себя обескураженным. Не желая сокращать расстояния между ней и собой, он попробовал заняться едой, но после первого же глотка горло у него перехватило. Пришлось поднять взгляд.
Теперь Полли ела — медленно, невозмутимо, все внимание сосредоточив на тарелке, на том, что требовалось от нее в данный момент, что доставляло ей сейчас удовольствие.
У Форреста сжалось сердце. С трудом пережевывая холодное свиное сало, он думал о том, что в эту минуту, сидя за стареньким некрашеным столом в ричмондской трущобе, достиг самого дна своей жизни, хуже быть не может. Шаг отсюда был до ужаса прости обязателен — вот только куда он вел: к самовольному концу или чудесному спасению? Спущенный откуда-то на выручку канат болтался поблизости, обещая спасение. Он подумал спокойно и отчетливо, с бесстрашием отчаяния: «Пусть решает она». Положил вилку, сделав над собой усилие, проглотил то, что было во рту, и спросил: — Что же мне делать?
— Для кого?
Ее вопрос, отягощенный прозвучавшей в нем надеждой, придавил Форреста — в ее понимании делать что-то означало делать для кого-то, — вместе с тем он сознавал, что, даже раня, вопрос ее предлагает путь к спасению. Ведь он может как-то помочь ей, — это несложно, судя по всему, ее потребности скромны. Он придал лицу любезное выражение, положил в рот кусочек грудинки и, взглянув на нее, спросил: — Пожалуйста, скажите, кто вы? Мы с вами, случайно, не состоим в родстве?
Она от души рассмеялась: — Разве что через Адама и Еву.
— Значит, вы здесь выросли? — Он дотронулся пальцем до крышки стола, подразумевая — в этом доме.
— Нет, берите выше, — она снова рассмеялась. — Я из Вашингтона.
— А отец говорил, что вы здешняя, ричмондская.
— Это он наврал. Я столичная, — разговора она, однако, не продолжила.
«Хочется пококетничать, — подумал Форрест, — хочется внимания».
— Тогда почему вы здесь? — спросил он.
— Потому что я так хочу, — сказала она. — Я ведь уже взрослая. — Но твердость и резкость, с какой она это сказала, не успели отразиться на ее лице, а она уже заговорила совсем миролюбиво: — Это целая история длиною в восемнадцать лет. Все еще хотите ее выслушать?
Форрест кивнул.