— А это я тебе сейчас скажу, до этого я еще во Франции додумался, потому что армия тебе ничего не дает, кроме времени на размышления (ведь не воевать же). А дело в том, что мне жилось хорошо. Пока я не попал на войну, не ляпнулся в грязь, никто мне никогда ничего дурного не сделал. Добрые родители, мисс Винни добрая — добрее некуда, покуда не спятила — твой отец, мисс Хэт. Ругать-то меня, конечно, ругали — окопы ведь я рыть учился в Кемп-Диксе, в Нью-Джерси, так что кое-чего наслушался, но я про дела говорю — они злыми не были. Даже немцы не в меня целились. Лично против меня они ничего не имели, понимаешь. Вот я и сам остался добрый, старался всем угождать. Чего проще. А от негров всю жизнь только и слышал «дурак да подлиза!». Зато, не в пример многим другим неграм, я в тепле живу и крыша над головой у меня есть.
— Но Грейси ты не угодил? Потому и ждешь ее?
В темноте Грейнджер не видел лица Роба. В голосе, однако, не угадывалось желание обидеть, одно праздное любопытство. — Не скажи. И если ты встретишь Грейси, то и от нее, наверное, ничего такого не услышишь. Она тебе скажет, что никто никогда с ней так хорошо не обходился, как Грейнджер. Это она мне в каждом письме пишет. (Я научил ее немножко писать, и она мне пишет: «Хочу тебя видеть. Скоро приеду. Здесь холодно». Я не учил ее, как пишется слово «деньги», но все равно посылаю ей — чтобы у нее всегда были на билет.) Нет, это не так. Я долго думал и над тем — ну зачем ее понесло в Ньюарк. И понял — любопытство. Любопытство и больше ничего. Я жил в Мэне, по всему побережью на поезде взад и вперед прокатился, побывал во Франции, побывал на востоке в Нью-Джерси и могу сказать: никакой разницы, только люди новые. Да она-то этого не знает. Сейчас в Ньюарке тоже начинает понимать. Написала в последнем письме: «К северу от Брэйси нет никого лучше тебя».
— Раз так, то когда же она возвратится?
— Вот соберется и приедет.
— Как же она найдет тебя здесь, и горах?
— А я уже написал ей свой новый адрес. И свои планы ей сообщил.
— Какие же у тебя планы? — спросил Роб.
— Останусь с тобой, пока нужен или пока ей не понадоблюсь.
Грейнджер сказал это как нечто само собой разумеющееся, без расчета на благодарность теперь или в будущем, скорее как возможность использовать время, лежавшее перед ним, способом ему понятным и доступным.
Благодарности и не последовало. Наступило молчание. Слышно было, как Роб сполз с подушек и растянулся в кровати, затем глубокий вздох, приветствующий желанный сон.
Шуршанье кожи о простыню Грейнджер в полной темноте воспринял как отказ; последовала нескончаемая мучительная минута, когда казалось, что жить больше незачем. Но он все-таки справился с собой. Понизив голос, чтобы не разбудить Роба, если тот уже уснул, Грейнджер спросил: — Ты веришь мне?
Продолжительное молчание, затем голос Роба — обычный, отнюдь не сонный, произнес: — Да, верю. — Позади был трудный день, окончательно его измотала попытка высказать матери всю правду до конца, а тут еще Грейнджер со своим рассказом — жизнеописанием жалкого простофили. Он не видел причины сомневаться в искренности Грейнджера и решил, что если тот вознамерился сделать ставку на него, то и ладно, пускай. И в более свежем, спокойном состоянии он не стал бы углубляться в историю его жизни, ему и в голову не приходило, что, вникнув в недомолвки Грейнджера, в его отступления от истины, он действительно мог бы получить от него помощь — ведь Грейнджер сумел бы указать ему на спасительную тропинку, ведущую в единственный мирный уголок в раздробленном сердце его семьи, мог он и рассказать ему свой сон, приснившийся в ту ночь.