– А каждый человек должен своей головой думать, а не верить в то, что ему внедряют! Как врачи, профессора, столько жизней спасшие, присягу давшие, могут вот так вдруг объединиться и ни с того ни с сего начать убивать своих пациентов?! Ты думай! Это же нонсенс! – урезонивала Лизу Софья Сергеевна. – Антисемитская кампания это, не иначе, а зачем, никак не пойму.

– А где Иннокентий твой? – после паузы спросила Ида Лизу.

Та нервно глотнула, затеребила край скатерти:

– У него работа срочная, на дом даже взял, рецензию завтра сдавать в журнал, – заговорила она.

Ида фыркнула и пошла к себе в комнату убираться.

– Ты не тараторь, не надо, я ж не дура, из ума еще не выжила. Испугался, небось, за место свое директорское. Да-а-а, родственничек… Ничего, Лизок, я все понимаю. И ты как меж двух огней… – сказала Софья Сергеевна.

– Ты уж прости его, мам, – сказала Лиза, разглядывая пол, – что я могу сделать? Свои мозги в его голову ведь не вставишь. Так-то он неплохой человек, да больно боязливый, в последнее время все трясется, ночью спать перестал, все ждет, что приедут за ним. Чего, спрашиваю, боишься? Что ты такого сотворил? Ничего, говорит, просто страшно мне жить, каждый день в ожидании, как пытка. А если не возьмут тебя? Сколько еще ты бояться будешь? Как в страхе жить можно? А я и не живу, говорит, выживаю. Нет у него радости, мам. Работа интересная, с возможностями, семья хорошая, это я тебе правду говорю, любим мы его, а жизнь у него несчастная. Сидит дома, как бирюк, все ждет плохого. И не год, и не два, а почти всю жизнь. При его-то возможностях так существовать! Сердце кровью обливается! И дети все видят и понимают. Детей жалко, – Лиза шмыгнула носом и подсела к матери поближе, уткнувшись ей лицом в плечо. – Сережка большой, понятливый, а Майка-то… Подходит к нему вопрос какой задать, а он вроде как и не слышит ее голос, все прислушивается к тому, что за дверью или в голове у него… Тяжело ей, как без отца живет. Может, без отца и понятней бы было, а так она совсем растеряна. Учиться стала плохо, замкнулась в себе, молчит.

Лиза вдруг встрепенулась, поняв, что выплеснула на мать намного больше волнений, чем полагалось на день.

– Я все вижу, Лизок, только стараюсь лишний раз не бередить тебя, – сказала Софья Сергеевна, дотрагиваясь до щеки Лизы. – Болезнь это, думаю, болезненный страх. Бедная моя девочка… Я как знала, как знала, что у вас что-то не так!

– Ничего, мам, мы справимся. Только можно я к тебе буду Майку почаще присылать, чтоб ты ее отогревала? А то боюсь за нее.

– Конечно, дурочка ты моя, буду только рада, люблю вас очень. – Софья Сергеевна обеими руками взяла Лизину голову и крепко поцеловала ее в лоб. – Ничего, родная, выживем, проживем. Такую страшную войну прошли и сейчас прорвемся. Вот вернется Аркаша, и заживем…

Мать и дочь сидели, крепко обнявшись посреди разора, среди вывернутых вверх дном воспоминаний, книг, вещей, бабочек и призраков, отражаясь в старинном семейном зеркале, которое видело и не такое. Отражение в зеркале чуть вздрагивало и плыло, словно амальгама слегка плавилась и куда-то текла, унося с собой изображение. А вместе с изображением уплывали в темноту и звуки дома, и музыка, доносящаяся из радиоприемника, и бой часов, с каждым мгновением растворяясь в плотном сером тумане.

<p>День седьмой</p>

Аркадий Андреевич стоял у окна. Он курил в открытую форточку и выгонял дым наружу, смешно, по-подростковому, махая ладошкой, чтобы не учуяла мама. Ну да, курить ему нельзя, а кому можно? Хотя сам, конечно, понимал, что три пачки сигарет в день – это, несомненно, перебор.

В Москве был праздничный апрель, каких никогда еще нигде не случалось, только и разговоров было: «Гагарин», «Космос», «Поехали!». И с погодой в тот день повезло, и люди улыбаются, автомобили сигналят, особенный праздник какой-то. Даже Аркадий Андреевич чувствовал внутреннюю гордость, понимал, что и он причастен, не конкретно, конечно, но как представитель всего могучего советского народа, все-таки мы первые, обскакали американцев этих.

Закашлялась мама, и Аркадий Андреевич, выгнав весь дым, закрыл форточку на шпингалет и подошел к ее постели. Софья Сергеевна болела, артрит точил ее суставы, то чуть отпуская, то вгрызаясь с новой силой, раздувая до красноты колени и не давая возможности встать. Она теперь часто вспоминала бабушку, которая тоже маялась суставами, делала травяные припарки и прикладывала лопух и капусту, чтобы оттягивало боль в непогоду, но к старости и сама совсем расклеилась. Вроде и времени столько прошло с тех пор, а ничего спасительного от артрита так и не придумали, те же вечные капустные листья да лепешки из меда с мукой. Но Аркаша, слава богу, стал делать какие-то уколы, которые на время снимали воспаление и облегчали боль. Они были довольно едкими и болезненными, и Софья Сергеевна невообразимо морщилась, когда Аркадий медленно, вроде как растягивая удовольствие, вводил ей лекарство. А на вопрос «Что у тебя с лицом?» получал от нее неизменный ответ: «Простое еврейское лицо, не удивляйся».

Перейти на страницу:

Все книги серии Рождественская Екатерина. Книга о Роберте Рождественском и нашей семье

Похожие книги