Из окон Колокольной башни не разглядеть эшафот на Тауэрском холме. И при чем тут опыт? Он знал, к чему все идет. Не надеялся же, что они вернутся с головами на плечах?
Он думает, мне не нужно подниматься на Колокольную башню. Эта горестная процессия к смерти всегда у меня перед глазами.
В день казни Анны Грегори заметил в окне башни Уайетта, тот смотрел на него сверху вниз, не подавая никаких знаков. Видел ли он лань в последнем прыжке, ее сердечко трепетало, а копытца дрожали? Вероятно, взгляд Уайетта был обращен внутрь, взгляд, привыкший к пустоте: туда, где вскоре будет пустота. Он видит перед собой картину, но вызвана ли она смутными воспоминаниями или стихотворением? Уайетт сжимает в руках охапку роз, его израненные руки кровоточат.
А впрочем, думает он, это же Ризли. Я помню, в Кэнонбери он стоял у подножия садовой башни в угасающем свете дня, с охапкой пионов в руках.
Они в Кенте, и на рассвете король призывает его к себе: он входит, засовы дребезжат, освобождая его господина из-под гнета ночи. Генрих, в ночной сорочке, сидит на позолоченном резном табурете, а чудесный бледный рассвет сочится сквозь окна, и черты короля проступают из тьмы, словно Господь создал его специально для этого случая.
Король начинает без предисловия, как делает часто, словно они не договорили, словно их разговор прервало какое-то мелкое недоразумение: открылась дверь, искра вылетела из камина.
Генрих говорит:
– В те дни, когда я хотел ее, Анну Болейн, но не мог заполучить и мы были в разлуке – допустим, я в Гринвиче, а она в Кенте, – я представлял, что она стоит передо мной и улыбается, словно живая, – король протягивает руку, – реальная, как вы, Кромвель. Но теперь я знаю, что ее здесь не было. Что бы я ни воображал.
В комнате сладко пахнет лавандой и воском. Под окном за садом мальчишка поет:
Генрих поднимает голову, прислушивается, подпевает:
Он выступает на свет и видит, что Генрих плачет, слезы катятся по его щекам.
– Архиепископ привел мне одно изречение, чтобы меня наставить. Оно из Книги пророка Самуила: «Доколе дитя было живо, я постился и плакал, ибо думал: кто знает, не помилует ли меня Господь, и дитя останется живо? А теперь оно умерло; зачем же мне поститься? Разве я могу возвратить его? Я пойду к нему, а оно не возвратится ко мне».
Какой-то болван входит с кувшином горячей воды. Он машет на него рукой.
– Потерять ребенка – великое горе, сэр. Чувство такое, будто нам до конца жизни тащить за собой их тела. Однако лучше сложить вашу скорбь в безопасное и освященное место и двигаться дальше, в надежде на лучшие времена.
– Я думал, что наказан достаточно, – говорит Генрих. – Но, выходит, мне никогда не избыть вины.
– Сэр…
– Вы не можете меня понять. Вы теряли дочерей, не сына. Когда придет мой день…
Он ждет, не в состоянии угадать, что за этим последует.
– …вы понимаете мои желания, и, если вы меня переживете, я поручаю вам их исполнить. Я хочу покоиться в гробнице, которую кардинал построил для себя.
Он склоняет голову. Речь идет о саркофаге черного базальта, в котором кардинал никогда не лежал. Все части саркофага уцелели и хранятся в ожидании того, кто ценит себя в глазах Господа и людей и желает, чтобы его имя сохранилось в веках. Скульптора нашел Вулси. Бенедетто работал над саркофагом год за годом, но, стоило ему предъявить счета, у кардинала находились другие дела. Двенадцать бронзовых святых и путти несут щиты с гербом Вулси. Грустные ангелы держат колонны и кресты, кудрявые танцующие ангелы подпрыгивают и выкидывают коленца.
– Вас это должно порадовать, Сухарь, – говорит Генрих. – Вы любите экономить.
– Только если это во благо вашему величеству.
– Ангел, несущий кардинальскую шапку, – говорит Генрих, – может нести корону. Грифоны в ногах – полагаю, их можно увить розами. Золотыми розами.
– Я поговорю с Бенедетто.
Скульптор до сих пор не вернулся на родину. Возможно, ждал, что кардинал воскреснет из мертвых с новыми указаниями? У одного из прыгающих ангелов появилась трещина между пальцами левой руки. Бенедетто сказал, Томмазо, никто не узнает. Никто не заметит дефекта в позолоченном танцующем ангеле на верхушке колонны. Я буду знать, отвечал он.
Король произносит:
– Эразм умер.
– Я слышал.
– Впервые я встретил его ребенком в Элтеме. Вы могли столкнуться с ним в доме Томаса Мора.
Великий человек скользнул по нему, Томасу Кромвелю, взглядом и тут же забыл о нем.
Он говорит:
– Эразм просветил нас.
– И умер, не закончив начатого.
Кажется, будто Генрих боится себя самого, боится того, что способен сказать или сделать. Он выглядит усталым, как будто может перестать быть королем, выйти на улицу – и будь что будет.
Эту утрату боевого духа лучше утаить от придворных. Уильям Фицуильям ловит его за королевской дверью.
– Перед отъездом из Лондона, – сообщает ему Фиц, – он сказал мне, что у него, видимо, больше не будет детей.