Кристоф ухмыляется. Прислать Рейфа, чтобы с вами поговорил? Или хотите, чтобы вам спели? Он отвечает, нет, нет, нет, дела не ждут, но затем кладет голову на руки и, кажется, клюет носом. Он не здесь и не там: только что его освещал неверный отсвет камина, и вот солнечные лучи заливают Темзу у Ламбета, сорок лет назад, но что такое сорок лет в жизни реки?
Я отложил для тебя, говорит дядя Джон. Есть надо теплым. Слишком горячее или слишком холодное – и ты не почувствуешь истинного вкуса. Повар должен учиться. Нельзя вечно учиться на объедках.
На белой тарелке ароматный заварной крем. Он уже видел крыжовник, маленькие пузырьки зеленого стекла, кислые, как монах в постный день. Нужны свежие яйца и кувшин сливок, и только князь церкви может позволить себе сахар.
Дядя стоит над ним. Крем колышется, сладкий и пряный.
– Мускатный орех, – говорит он. – Мускатный цвет. Душистый тмин.
– А теперь попробуй.
– И розовая вода.
Улыбка Джона как благословение.
– На свете нет ничего зеленее английского лета, Томас. О нем англичане тоскуют на чужбине. И видят такую миску во сне.
На шелковом пути; в опаленных зноем степях, где за три дня не сыщешь ни источника, ни ручейка; в укрепленных городах варваров, где яичницу можно жарить на раскаленных солнцем камнях; во дворцах на краю карты, где линии расплываются, а бумага махрится. Клянусь Матерью Божьей, восклицает путешественник, клянусь девственностью святой Агаты, хотел бы я оказаться в Ламбете с тарелкой крыжовенного крема и ложкой!
Он трясет головой. Крему кое-чего недостает… Он представляет себя спустя сорок лет на месте, где стоит Джон. Он главный повар, облачен в бархат и даже не подойдет к мешку с мукой или раскаленному маслу. В руке бумаги, он раздает указания, и под его присмотром мальчишка, очень похожий на него, стряхивает миндальные лепестки в латунную сковороду, чтобы затем посыпать ими крем.
Потом можно сбрызнуть его парой капель ликера из цветов бузины.
У мальчишки, как у него, кудрявая голова, ободранные костяшки, ноги мерзнут на каменных плитах пола. На нем залатанный джеркин невнятного цвета. Под джеркином отпечатки отцовских пальцев: синяки меняют цвет от темно-фиолетовых осенних ягод бузины до ее бледных желтоватых цветков.
Все его тело пестрит синяками. Уолтер такой, говорит Джон, не может не драться. Весь в нашего папашу, упокой его Господи.
Если встать утром в конце июня, когда солнце высушит росу, можно сорвать лучшие соцветия бузины с верхних веток, орудуя палкой с крючком, или позвать знакомого великана. Дома высыпаешь их горстями на выскобленный стол. Вдыхая медовый аромат, перебираешь кончиками пальцев, выискивая самые красивые кисти. Мажешь каждый лепесток яичным белком. Если затем обмакнуть цветки в сахар, который у слуги богатого господина всегда под рукой, можешь хранить их до следующего года. И тогда безрадостным ноябрьским днем, когда кажется, что лето не вернется никогда, укрась торт засахаренными лепестками, пятиконечными звездочками – верный способ заставить вспыхнуть глаза леди или возбудить пресыщенное королевское нёбо.
Девятнадцатого октября мятежникам сдается Гулль. В Донкастере мэра и видных горожан насильно приводят к присяге. В виндзорской часовне мертвые рыцари на скамьях ордена Подвязки съеживаются от стыда в приступе колики, которую не излечить никаким миндальным маслом: внутри шлемов стонут графы Ланкастерские и графы Марки, Богуны и Бошаны, Моубреи и де Веры, Невиллы и Перси, Клиффорды и Тэлботы, Фицаланы и Говарды, и сам великий слуга государства Реджинальд Брей. Мертвых больше, чем живых, почему они не могут сражаться?
Когда опускается вечер, сизый свет растворяется в северных окнах, реку втягивает в темноту, словно во всемирный океан. Южные окна закрыты ставнями, дворы опустели, стража сменяется у подножия лестницы. Вносят свечи; отражаясь в зеркалах, канделябры дробят мерцающий свет. Внутренние покои короля сияют, словно шкатулка с драгоценностями.
Король говорит:
– Я помню, как умер мой отец… Епископ Фокс подошел ко мне на вечерней службе: «Король, ваш отец, скончался. Боже, храни ваше величество». Я спросил, когда отлетела его душа? Фокс не ответил. Я догадался, что отец лежит неприбранный, остывая в смертном поту, пока его советники беспрепятственно строят козни. Еще два дня министры делали вид, будто он жив.
И были правы, думает он. Готовились к плавному вступлению на престол нового короля.
– Подумайте, как им пришлось притворяться, – говорит король, – расхаживая по Гринвичу с каменными лицами. – Я бы так не смог, я человек прямой, чуждый притворства. Видите, милорд, даже готовясь передать мне власть, мои советники уже лгали мне. Как только вы становитесь королем, больше никто не говорит вам правды.
– Я мог бы…
– Вы могли бы смягчить правду. Сказать то, что, по вашему разумению, я способен вынести. Хотя я не скажу: «Милорд, я хочу знать неприкрытую правду». Такого я не потребую. Как любому человеку, мне свойственно тщеславие.
Он боится, что Грегори прыснет со смеху.
Генрих говорит: