Жар подбирается к Форресту, и тот поджимает босые ноги. Извивается, кричит, однако вынужден опустить ноги в огонь. Снова подтягивает их, крючится в цепях, истошно орет; Дерфель весело потрескивает, и все продолжается бесконечно долго, языки пламени тянутся вверх, человек в цепях бьется все слабее и наконец обвисает. Тело охватывает огонь. Монах воздевает руки (они не связаны), как будто карабкается на небо. Мышцы сокращаются, скукоживаются, руки скрючивается помимо воли. Значит, то, что выглядит молитвой папистскому Богу, на самом деле знак скорой смерти: по команде палачи подходят, длинными шестами сдергивают горящее тело с цепи и бросают в огонь. Зрители вопят, пламя взвивается. Конец отцу Форресту, конец валлийскому идолищу Дерфелю – он обратился в золу. Кранмер шепчет в ухо:
– Кажется, всё.
У Эдварда Сеймура лицо такое, словно он сейчас сблюет.
– Не видели прежде? – спрашивает он, Кромвель. – Я вот насмотрелся.
Официальные лица расходятся. Чем занять себя до конца дня? Работой, конечно.
– Жестокая смерть, – замечает член гильдии.
А он отвечает:
– Жестокая жизнь, брат.
Когда он смотрел, как жгли старуху, ему было… сколько? восемь? Он убежал из дому или, по крайней мере, так себе говорил; добирался из Патни пешком и на телеге, один раз ночевал под изгородью. На следующий день выпросил у черной двери хлеба и молока, уговорил лодочника подвезти его до верфей под Тауэром. Хотел наняться на корабль и стать моряком, но, увидев празднично разодетые толпы, забыл, чего хотел.
– Это Варфоломеевская ярмарка? – спросил он.
Мужчина расхохотался, но женщина сказала:
– Он еще маленький, Уилл. – Глянула на него. – Пресвятая Дева, какой же ты чумазый!
Он не стал говорить, что спал под изгородью. Уилл спросил:
– Как тебя звать?
– Гарри. – Он протянул руку. – Я кузнец. А ты, Уилл?
Мужчина стиснул ему руку. Он запоздало понял, что Уилл хочет его помучить, просто для смеха. Думал, кости треснут, но в лице не изменился. Уилл брезгливо отбросил его руку, сказал, крепкий малый.
Женщина продолжала:
– Пошли с нами, юный мастер Гарри. Держись со мной.
Цепляясь за ее фартук, он стоял в толпе. Женщина похлопала его по плечу и не убрала руку – как будто она его крестная и заботится о нем. «Идут!» – заорал кто-то. Запела труба, появилась процессия: важные люди с жезлами, у каждого на груди золотая цепь. Он никогда таких не видел, кроме как во сне. Перед ним плыли хорошая шерсть и бархат. Пронесли золотой крест; за крестом шел епископ, сияя, как солнце.
– Видел когда-нибудь повешенье? – спросил Уилл.
– Сто раз, – соврал он.
Уилл сказал:
– Так вот, это не повешенье.
Когда притащили старуху, избитую и связанную, он поглядел крестной в лицо и спросил:
– Что она сделала?
– Гарри, ты должен увидеть, как она горит, – сказала его крестная. – Она лоллерка.
Уилл резко поправил:
– Лоллардка. Говори правильно.
Крестная, не слушая, продолжала:
– Она служит дьяволу. Восемьдесят лет старухе, вся погрязла в грехе.
И закричала, перекрикивая рев толпы:
– Пустите мальчика поближе!
Некоторые расступились: благое дело – показать ребенку сожжение. Толпа все густела. Кто-то молился, кто-то ел. От доброй женщины у него за спиной пахло уже не глаженым льном, а волнением и жаром. Он протиснулся обратно к ней. Хотелось зарыться головой ей в живот, обнять ее руками. Он знал, что придется терпеть, иначе Уилл сожмет ему шею, как сжимал руку. Увидев, что он повернулся, и решив, будто мальчишка задумал сбежать, Уилл толкнул его вперед:
– Да этот малый – язычник! Ты из какого прихода?
Из осторожности он соврал:
– У меня нет прихода.
– У всех есть приходы, – фыркнул Уилл.
Но тут толпа начала громко молиться. А громче всех кричал проповедник. Он кричал, что земной огонь – лишь касание перышка, майский день, материнская ласка по сравнению с муками в адском пламени.
Когда костер вспыхнул, толпа понесла его вперед. Он звал свою крестную, но голос тонул в общем реве. Он видел чужие спины, но чувствовал запах горящего человеческого мяса. Приходилось им дышать, пока ветер не переменился. Некоторые слабые люди выли, кто-то блевал себе под ноги.
Когда волнение улеглось, когда лоллерка превратилась в кости и сажу, важные люди ушли, и обычные зрители начали расходиться по своим делам. Пьяные держались за руки и пошатывались, размахивали руками и орали, как на бое быков. Другие, трезвые, переговаривались, сбившись в кучки. У всех у них был дом, куда идти. У него не было. Патни казался далеким, как в сказке. «В городе у реки жил-был мальчик Томас Кромвель с отцом Уолтером и собакой. Однажды он ушел искать счастья в чужие края…»
Он гадал, сколько времени займет дорога назад. Патни на другом конце Лондона. Не всегда можно надеяться на удачу, не всегда тебя подвезут; а если станет известно, где он был и что видел, то, уж конечно, каждый мужчина и каждая женщина будут его ругать.