Пятьдесят франков мне. Мне, которого покойный Витте уважал. Сам Витте[126].

Кролик выпрямился. Голубые круглые глаза блеснули из-за пенсне. Витте. Да и не один Витте. Еще в прошлом году в Лондоне… А теперь — пятьдесят франков.

Он трусливо скосил глаза. «Кем ты был, и кем стал, и что есть у тебя, — прошептал он плаксиво и насмешливо. — Тысячу франков в долг не поверили. Пятьдесят. Без отдачи. Как попрошайке. И что дальше будет? Что будет?» Он втянул шею, словно ожидая удара. Вот и началось. Только этого он и боялся. Притворялся, что все хорошо, что все в порядке. А порядок давно нарушен. С того самого дня, с того самого часа, когда на скачках в Довиле он познакомился с Наталией Владимировной. И уже нет спокойной, стройной жизни, нет твердой почвы под ногами. Под ногами бездны и хляби.

— Бездны и хляби, — повторил он громко и испуганно поднял маленькую ногу в лакированном башмаке, как будто она стояла не на сером коврике, покрывавшем пол автомобиля, а была занесена над отчаянием и смертью, над страшными безднами и хлябями. Над теми безднами, теми хлябями, которых он боялся всю жизнь и которые с грохотом вдруг разверзлись под его ногами.

Автомобиль остановился. Кролик вздрогнул, поправил съехавший на бок котелок, обдернул пиджак и почему-то быстро стал натягивать ярко-желтые перчатки. Потом, стараясь равнодушно и презрительно скривить губы, смело и спокойно вошел в холл «Клэриджа». С тем спокойствием, с той смелостью, с которой укротитель входит в клетку тигра.

— Заплатите шоферу, — небрежно приказал он швейцару.

И швейцар, как тигр, готовый прыгнуть на укротителя, минуту смотрел на него злыми, понимающими глазами, и подстриженные Усы его кровожадно топорщились. Потом покорно склонил голову и, приподняв шапку с золотым галуном, пошел исполнять приказание.

А Кролик уже поднимался в широком лифте.

— Проскочило, — прошептал он. Но это было еще не все. Самое мучительное было впереди.

Он поморщился: «Ах, я люблю добро, а всю жизнь хожу по дорогам зла. Ведь я, в сущности, не злой человек. Я шестидесятник. Но как же это? — от жалости к жене защекотало в горле. — Но что же мне делать? А вдруг она не даст, откажет? Не посмеет. Заставлю, — он сжал короткие пальцы в кулак. Заставлю. Хоть в котлетную машинку пущу ее, но заставлю. Хоть в котлетную машинку».

И он громко постучал в дверь.

— Войдите, — крикнул голос жены.

Он остановился на пороге. Жена играла на рояле. Она не повернула головы, но он знал, что она видит его в зеркале.

— Фанни, — начал он, — я хотел попросить вас…

Она продолжала играть, будто его не было в комнате.

— Фанни, послушайте, — он дернул за воротничок, словно воротничок вдруг стал ему узок. — Да перестаньте же хоть на минуту. Я не могу кричать.

Игра сразу оборвалась. Жена обернулась к нему и взглянула на него так же, как только что смотрела на ноты. Выражение ее больших, добрых, выпуклых, как у телки, глаз, не изменилось. Они были так же испуганны. Они стали испуганными, как только Кролик вошел.

— Что? — спросила она тихо.

— Я хотел вас просить. Не можете ли вы…

Ее полное лицо побледнело, ее полные плечи задрожали под черным шерстяным платьем.

— Я хотел вас просить, — он снова дернул за воротник. — Только на три дня, на три дня… — он запнулся. — Дайте мне ваши серьги, — вдруг жалобно попросил он высоким, бабьим голосом.

Она быстро подняла руки к ушам.

— Только на три дня. Я запутался в делах. Пока придут деньги из Берлина. Вы не беспокойтесь, — уже спокойнее говорил он.

Она старалась снять серьги, но пальцы дрожали. Седые пряди волос цеплялись за бриллианты.

— Сейчас, сейчас, — растерянно повторяла она.

— Только на три дня… Вы не волнуйтесь так, Фанни.

Она наконец вынула серьги из ушей и протянула их ему на дрожащей ладони.

Он взял серьги, поцеловал дрожащую руку.

— Спасибо, Фанни. Вы выручили меня. Обедайте без меня. Я вернусь поздно.

И, кивнув на прощание, вышел. В коридоре он остановился.

«Ограбил. Последнее отнял. Что она делает там за дверью? Плачет?»

Ему вдруг захотелось вернуться, встать перед ней на колени, спрятать лицо в ее черной, жесткой юбке и умолять простить его.

Он зажмурился: «Отдам ей серьги. Отдам». Он уже взялся за ручку двери, но в эту минуту за дверью заиграли. Игра была уверенная, спокойная, старательная. Нет, несчастная женщина не могла бы так играть.

Он надел котелок и быстро, как шарик, скатился по лестнице вниз. В такси он с удовольствием закурил сигару. «Хорошо, что хоть Фанни не догадывается, не страдает. Как Наташа обрадуется. А еще минута, и я бы отдал серьги. Размазня. Шестидесятник тоже»[127], — и он насмешливо улыбнулся.

2

Домой Кролик вернулся поздно, когда его жена уже спала в их общей широкой кровати. Он прошел на носках в ванную и зажег электричество. В большом зеркале на стене отразилась его короткая фигура в котелке, с сигарой в руке, с галстуком, немного съехавшим на бок.

Обыкновенно он очень вежливо раскланивался с собой.

— Здравствуйте, Абрам Викентьевич. Как живется вам, как можется? — спрашивал он себя и отвечал, улыбаясь и шаркая ножкой: — Спасибо. Отлично. Всё прыгаем.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги