Отец Добридор Иожа чувствовал себя не в своей тарелке: он гнусавил больше обычного, спотыкался перед алтарем, впадал вдруг в задумчивость, запинался и забывал подавать нужные реплики. Тогда церковь наполнялась звонким кашлем прихожан. Как раз в момент такого затишья тяжелая дубовая дверь, обитая красноватой жестью, раздражающе заскрипела, вошел Митру, гулко стуча каблуками по церковным плитам. На Митру был черный костюм в полоску, поверх которого согласно местному обычаю свисал длинный черный фартук. Худое свежевыбритое лицо было испещрено красными царапинами порезов. Гордо подняв голову, Митру прошел через всю церковь, протолкался сквозь толпу и встал рядом с Глигором и Павлом. Отец Иожа, благословлявший в это время паству, заметил его, побагровел и смешался. Это было неслыханной наглостью — появиться на людях после, того, что он натворил. Однако за этой «наглостью» могли последовать и другие неприятности, и отец Иожа поспешил отвести от него глаза. На женской половине тоже послышался гул, смешки и хихиканье. Жена Митру в своем черном платье выглядела как ворона среди односельчанок, одетых в двенадцать белых юбок, в тяжелые расшитые платья, украшенные ожерельями из золотых или серебряных монет, и обутых в красные сапожки на тонком высоком каблуке.
Флорица растерялась, закрыла лицо руками и сделала вид, что молится.
Отец Иожа с волнением ожидал, когда наступит время проповеди. Он приготовился быть беспощадным и так разгромить Теодореску, чтобы тому стыдно было показаться на людях. Хотя до войны они виделись почти ежедневно, но священник еще с тех пор терпеть не мог директора. Тот не только не уступал ему в спорах, но всегда противоречил с видом спокойного превосходства. И, что самое плохое, Иожа никогда не находил, что ответить, а скандалить боялся. Однажды, когда зашла речь о Маниу, Джеордже даже назвал его не то «старой рухлядью», не то «политической крысой» или еще как-то. Теперь он подбивал народ на раздел поместья Паппа, несомненно, с целью дискредитировать великого румына из Зеринда. А почему же директор не разделит свою собственную землю, ведь он достаточно накопил ее?
Наконец Грозуца провозгласил фальцетом: «Да прилипнет язык к гортани моей». Волнение отца Иожи достигло предела — только бы не начать заикаться да не забыть саблю. Он решил выступить перед паствой с крестом в одной руке и саблей в другой. Саблю достал Кордиш у тестя, бывшего гусара. Это было что-то вроде ржавого секача, но все-таки сабля.
Когда священник появился в таком виде перед алтарем, все застыли в оцепенении. Только Суслэнеску чуть было не прыснул от смеха: отец Иожа был маленький, толстый и красный, со странной, словно сползшей набок лысиной, напоминавшей ермолку.
— Поднявший меч от меча погибнет, — громогласно провозгласил Иожа, поднимая высоко над головой саблю и крест. — От божьего меча, справедливого. Любимые мои духовные сыновья и дочери… Пришли тяжелые времена, когда сатана пытается натравить брата на брата, народ на народ и даже посеять рознь между сыновьями одного народа. Это доставляет сатане большую радость.
Иожа долго распространялся о страданиях румынского народа, о вандалах, готах, хазарах, аварах, печенегах, венграх, татарах и турках, нападавших на него, как крокодилы, потом упомянул о страстях господних. Во время земной жизни господь бог не раз говорил: «Отдайте кесарю кесарево, а богу богово». Это означает, что не только на небесах, но и на земле пастырем небесным установлен порядок, при котором должны жить и умирать его овцы, то есть люди. Точно так же, как господь установил движение звезд и солнца, чтобы они не столкнулись и не погубили мир, он распределил и между людьми разные звания и блага. Но в своем бесконечном милосердии он дозволил каждому, трудом и честной жизнью, подняться на высшую ступень — стать старостой, префектом, даже королем.
Здесь Иожа остановился и обвел всех сверкающим взглядом. Стоявший прямо перед ним Лэдой истово перекрестился.
— Но вот, — рявкнул вдруг Иожа, — дух дьявольской смуты угнездился среди людей после войны. Не трудом и честью хотят разбогатеть его поборники, а грабежом и насилием! Предательством р-о-дины!
В глубине церкви завыл старушечий голос:
— Спаси господи, спаси господи…
— Замолчи! — крикнул Иожа.
Дверь отворилась, и в церковь вошла попадья Арина. В спешке она забыла снять белый фартук и вытирала о подол испачканные в муке руки. (Семья Иожи жила неподалеку в приходском доме, и кто-то успел сбегать за Ариной, сказать, чтобы немедля шла в церковь — батюшка так говорит, что плачут даже святые.)
Благочестивый отец все больше распалялся. Он упомянул о трагических событиях на ярмарке и яркими красками расписал предателя, имя которого пока не хотел называть.
— Приманки, лживые обещания, я в них не верю! Как мог так продать нас человек, которого мы когда-то любили? Да! Не смотрите на меня так. Я говорю о Теодореску, о директоре школы.
В церкви воцарилась мертвая тишина. Суслэнеску оторопело уставился на бледное, как бумага, лицо Эмилии. Губы ее побелели, руки безжизненно повисли.