Пока Кун-охун соединял очередные концы заданных ему этими интеллигентами мыслей на промежутке между Юсуфом и Джибладжибон, его вдруг обожгла догадка о той самой измене, но то была, как оказалось, огнестрельная рана, когда расставшись вместе с последними сундучными сбережениями жены, а вместе с ними и с мечтой о партии, они втроём пробирались под обстрелами сторожей станции и проводников товарных составов мимо пакхаузов и к пустому базару.
И тогда, в присутствии Хуврона-брадобрея и Юсуфа-сапожника и вправду свершилось то, в чём убеждал бедный Мефодий: Тимурхан неотвратимо произвёл гражданскую казнь над пьянчужкой-интеллигентом — братом своих несчастных братьев, заставив обожжённого от догадки и от раны Кун-охуна стянуть с себя летнюю пижаму, заправленную в сталинские брезентовые сапоги, и забравшись на табурет от Хуврона — вымочиться изо всей своей ненависти к будоражащей смутой интеллигенции на редковолосую и широколобую голову сына прачки и путешественника.
— Я Вениамин, я Веничка, — плакал он особенно густо, когда осторожный Юсуф, мочившийся обычно на будку Хуврона, решил воспользоваться оказией и справил свою целодневную нужду по соседству с Кун-охуном. — А он Иосиф… — плакал Мефодий и слёзы его мешались с двумя струями мочи, пока он показывал куда-то наверх, то ли на Юсуфа, то ли еще выше в поднебесье…
Никто тогда ничего не понял. Да и потом никто ничего этого не вспоминал. А что было и вспоминать? Разве что пятно от испарившейся мочи? Это тогда-то, когда умер Иосиф Сталин!
Да, но как бы то ни было, так и остался Гилас без коммунистов иосифо-сталинского призыва…
Глава 21
Но однажды второму секретарю стацкома партии Гоголушке был голос. Посреди ночи он сказал ему: «Сри, Николай, Мы всё уберём!», и Гоголушко впервые без напряга и утайки в животе испустил копившуюся в нём природу. Утром его разбудила жена, вострая на запахи, и Гоголушко с ужасом обнаружил, что в день предстоящего бюро стацкома весь измазан своими испражнениями, но мёртвое воспоминание сильнее, чем живое ощущение, заставило его сердце учащённо забиться, и он откровенно отбросил перед женой стеганое одеяло пятнами наружу. Жена — дура, потеряла дар речи, а потом и вовсе запричитала, как по покойнику, и как по покойнику, стала вдруг брызгать на постель тройным, четверным, пятерным одеколоном. Г оголушко же, лёжа среди тлеющей постели, видел то, что было невдомёк бедной дуре — ей.
Одно смущало Николая — то, что Они не убрали обещанного, но слаб духом тот, кто мерит всё такими пустяками, которые способна исполнить любая прачка или уборщица — та же тётя Лина из стацкома, впрочем, дочь греческих коммунистов, но как бы то ни было, с того дня, или вернее, ночи, Гоголушко получил призвание.
В чём? А в том, что два года, пользуясь своей партийной властью, он проникал по ночам в местную пекарню, где поначалу просто вымазывал свои канцелярские руки общественным тестом, а потом из безделия, замешанного на позыве, стал лепить всяких чёртиков, которых затем ему в помощь выпекал в печи замсекретаря пекарненской партячейки, замысливший стать главным технологом производства. Тихо-потиху был и вовсе открыт цех штучной продукции, откуда шли в магазин Зухура кривые, растёкшиеся, но густо пропечённые чёртики да ведьмарки Гоголушки, которые поначалу скупала лишь Джибладжибон, скармливавшая их своим курам, а потом, когда народ догадался, что вся эта нечисть выпечена из муки высшего сорта, то четверть скотоводов Гиласа отказалась от услуг однорукого Наби, таскающего ворованный кунжут, в пользу творчества второго секретаря стацкома. В это же время с огромной помпой были устроены две персональные выставки скульптора-самоучки-примитивиста на станционном партхозактиве и ещё где-то по протекции друга Г иласа — Петра Михайловича Шолох-Маева.
Правда, когда под знаком одобренной партийной инициативы, всё это дело было поставлено на конвейер, сам Гоголушко поскучнел и в тоске запил.
И тут началась его вторая жизнь. Пил он крепко и прежде, но теперь после падения на него ноши избранничества он запил по-горькому. Тринадцать раз подряд он впадал в белую горячку, когда те самые выпеченные чёртики приходили к нему и плясали вокруг, как фигурища Матисса, пытая его — почему, дескать, он совал их в эту пекарненскую печь — геену огненную? Именно тогда, в отчаянии, он стал считать всех тех, кто закусывает — всего-навсего бытовыми пьяницами и среди них первым Мефодия-юрфака — этого недоучку, недопойку… От Гоголушки тогда ушла жена, ушёл дорожных дел мастер Белков, разбивший о раскисшего секретаря свою веру в коммунизм, но с Гоголушко осталась партия.