Каждое воскресенье вместе с гудком паровоза 7.12, Гилас будил крик люли-Ибодулло-махсума: «Шарра-барра! Шарра-барра!» — и со скрипом перемалывая распутицу грязных весенних проулков Гиласа, появлялась следом его ишак-арба, груженная по мере езды все большим и большим количеством утильсырья: старой ветошью, редкими бутылками, выходящими из употребления керосиновыми лампами… Дети, еще сонные, бежали, хватая припасенное за неделю, чтобы получить из заветного сундука на облучке этой арбы, полной грязного белья, то резиновый шарик-попрыгунчик, то леденец-петушок, то глиняную свистульку, таявшую от влаги слюн к следующему скрипучему приезду люли-Ибодулло-махсума.
Когда леденцы съедались вхруст, когда шарики запрыгивали на чердаки, переполненные скорпионами, а свистульки, высвищенные на всю махаллю, утопали в грязных арыках, множа в них плодородный ил, часам к двенадцати появлялся другой люли — Адхам-кукрус, который, перевесив через ослика свой хурджун, кричал на весь Гилас: «Джарний кукрус! Джарний кукрус!»
Опять бежали дети, прихватив с собой недохваченное спросонок с утра, и получали из другого глаза хурджуна шарики жареной кукурузы, так напоминавшие цветущий повсюду кругом урюк…
Часа в три Гилас оглашал металлический крик черного как люли полуузбека-полутаджика Асома-бензовоза: «Кирасин! Кира-а-си-и-ин!», прерывавшего череду цыганских поделок настоящей необходимостью, и всё взрослое население Гиласа сталпливалось в очередь за горючим для керогазов и ламп на целую неделю вперёд…
Пропустив телегу с черной цистерной горючего, на закате появлялась старушка-люли Бахри-эна-фолбин и кричала дважды надтреснутым, как и ее гадальное зеркало голосом: «Хей, фол очаман!» [60]и незаметно ныряла в один из дворов, где бедная жена Хайри-пучук ждала своего мужа, томящегося в тюрьме или далеко в лагерях, или же другая жена-ожиданка прикидывала: стоит ли ей устраивать угощение, дабы на нем оказался боготворимый артист…
Бахри-эна-фолбин пропадала во дворах надолго, говорили — до последней копейки, но как бы то ни было, часам к 9 вечера вместе с поездом 21.13 Гилас оглашал крик вернувшегося из скитаний ее сына — люли-Ибодулло-махсума: «Ача! Хай, ача-гар!», и некоторое время спустя он сажал на ветошь дня свою довольную мать, у которой в глазах сверкали занозами то ли осколки собранных сыном бутылок, то ли золотая таньга луны, и сын увозил ее в тёмную, как их лица и жизни, ночь…
Поскольку в Гиласе никогда не было муэдзина, то несколько богомольных стариков и старушек, впрочем, и Гаранг-домулла, использовали эти пять воскресных криков как точный призыв к молитве и всю неделю держали в памяти отмеченное ими время.
С первыми — европейскими цыганами у Гиласа не было никаких разногласий, особенно же после того, когда обнаружилось, что, несмотря на многовековые скитания, этот народ имел те же самые слова для обозначения самого основного в жизни — врага и совести, что и узбеки: «душман» и «номус». Гиласу эти цыгане положительно не приносили никакого вреда, если и дурачили надувными лошадями, то степняков-казахов, правда, разве что мусор после их внезапных отъездов доставался Гиласу. Но пацанва быстро использовала всю эту ветошь в дело: что в школу — для макулатуры, а остальное — в первое же воскресенье — оседлому цыганину — люли-Ибодулло-махсуму, который хоть и морщился от единокровной вони, но не отказывался давать за нее блестящий шарик-попрыгунчик или дефектную свистульку, выдающую вместо свиста звук молодого поноса, что, впрочем, еще больше забавляло гиласскую пацанву.
Мужики этих цыган, оставлявших после себя коней, сор и брань: «Эй чавела, парцумаматку! Кумаматку!» — после коктерекских распродаж исчезали в город, где меняли деньги на анашу и золото, а их жены с вечными детьми на руках и синяками под глазами, там же в Городе гадали и попрошайничали на вокзале и Комсомольском озере, оставляя по некоему родственному этикету Гилас полем гаданий оседлой сокровки — Бахри-эна-фолбин.
Тихо-тихо Бахри-эна превратилась в единственную, чуть ли не штатную прорицательницу Гиласа, включая и его русское атеистическое население, пока впоследствии не появилась Учмах. Так вот, монополизация промысла, умысла или вымысла этой старушки произошла во многом после истории с Жанной-медичкой — дочерью первого русского двоеженца Гиласа от первого брака.