С новой силой почуяв свою чистоту, незапятнанность перед законом, Чугуев свесился с железного каркаса и поглядел на землю, как в колодезные недра: меж пропарочных ям и ячеек опалубки дождевыми червями, жуками там и сям шевелились избитые и недвижно пластались другие, забитые страшно… И уже через миг дробный грохот прихлынул к решетчатой мачте, и увидел Чугуев со своей верхотуры чернолицый спецназ с автоматами на изготовку: в эту «Бурю в пустыне» свою не на шутку играли, пошевеливая жестко ногами лежачих и заваливая наземь поднявшихся… И как только совсем уже близко зацокало, сразу подал он голос, стараясь его сделать дрожащим:
— Помогите, ребята! Мужики, не шмаляйте, не надо! Мы рабочие тута вот двое, рабочие зэки! Безоружные оба, спускаемся! — И полез вниз по лесенке, выворачивая морду к тем троим, что закинули черные лица на кран, и еще добавлял им в лупастые бельма в круглых прорезях масок: — На бетоне работаем тут мы, бетонщики, ни хрена не вояки мы, слышь, ни во что не вязались! Под раздачу вот просто попали, как вот это вот все началось! Вот на кран сразу оба, чтоб нас не зашибли! А дружок мой не может — избили! Срочно надо в больничку, ребята, его!.. — и сорвался в нем голос: руки сдернули с лесенки — мордой в плиту!
Тряпкой, полной горячей воды, распластался под рифленым нажимом ботинка, позволяя прохлопать себя сверху донизу. И за шиворот дернули: «встал!», завернули вверх руки, нагнули, повели, отпустили, и сам побежал, зрячей кровью дорожку себе находя и как будто привычно сломавшись в хребте, враскорячку, крючком, точно так вот, как надо, как хотели сейчас от него… меж лопаток пихнули, и он полетел, притворившись, что сразу подкосились от страха и забитости ноги. Умостившись на корточках, он вгляделся сквозь режущий свет: сколько глаз хватал, стыли на корточках вкруг него зэки — в боевых свежих ссадинах, кровяных сургучовых нашлепках на бритых башках, без разбора на масти и все виноватые, — всех магнитил зрачок автомата в руках ошалелого дурня-солдатика, чьи бескровные пухлые губы всё как будто тянулись за отнятой мамкиной титькой. И прозрел он, Чугуев, уже окончательно, различая знакомые морды поблизости: лица были как будто обугленные, но в глазах жили страх и ничтожность усилия предугадать, что же с каждым из них теперь будет, как оно все теперь повернется и что им приготовят назавтра в наказание менты: обязательно стало им нужно теперь наказать за такое кого-то, и простая Чугуева мысль проломила — как же раньше-то он не почуял свиста этой бетонной плиты? Про козла отпущения, да! Надо, что ли, докапываться прокурорам до правды, кто кого наглушняк положил?! Да в любого вот, первого сколь-нибудь подходящего ткнут! Кто у нас по сто пятой? Кто сотрудника при исполнении грохнул? Валерка! Был на промке он? Был! Раз тогда человека убил, то и в этот раз мог! Кандидат подходящий! Продавила его милицейская эта вот правда: навсегда он убийца для них, для людского закона, несмываемой меткой помечен, и как только где кровь рядом с ним, то не может он быть ни при чем! Думал: все уже знает про свою он вину, как она избывается, чем она откупается, — оказалось, что этого мало, что в любую минуту припаять его могут к чужой, не его рук мокрухе. С настоящей силой почуял, чем пахнет из могилы убитый сержант Красовец, как оттуда, из ямы, добивает в сегодняшний день трупный яд, до сих пор не просохли и не высохнут руки от крови у него никогда, хоть на чем их суши — лишь мокрей и мокрей, и всегда тебя люди закона найдут и затравят по этому запаху. Вот сейчас этот день наступил, когда бились и как пить дать убили другие, а запахло сильней, чем от них, — от тебя. И как будто уже из толпы его выхватил наведенный прожекторный свет, и вне всяких логических доводов жрал его страх, и уже будто вещее чувство окончания всей жизни заглотило его: заслужил он такое, Валерка, обращение с собой, и никто за ним по-матерински на земле не следит и не видит, как он бережется от новой нечаянной крови.
4