Радиация, точно. Он, Чугуев, почуял знакомую тягу, что его волочила куда-то, и своей уже силы в нем не было — упереться, врасти в безопасное место и хотя бы понять: вот куда его тащит? Та же самая тяга, что и дома тогда, как Угланов обрушился на Могутов, на всех, пошатнув, накренив жизнь железных людей, словно палубу, покатив по наклонной и погнав друг на друга людей, как зверей, и тогда он, Чугуев, в слепоте своей думал и верил, дурак: это сам он, Валерка, целиком выбирает дальнейшее, участь, и идет, куда хочет. Может, и не Угланов был хозяином этой магнитящей силы, даже точно не он, точно так же, как все, увлекаемый ею и ей подчиненный, но она приходила, как ветер, всегда вместе с ним, и Угланов ее наводил на других, и опять вот сейчас на Валерку нашлет, и поедет Валерка куда-то и уже не соскочит.
Остальным-то на зоне чего? Ну судили, рядили, набросившись с жадностью, но под этой клокочущей шкурой, пузырями, кипящей водой было в каждом на зоне глухое, неподвижное и равнодушное знание: ничего не изменится, срока точно уж не сократит никому, не приблизит далекую волю, крыльев не опалит, веток не обломает этим метеоритом «Угланов», потому что уже крылья те перебиты, потому что уже сам себе навсегда испохабил ты жизнь, и в другом направлении она, твоя жизнь, от падения Угланова не развернется.
Шапито, зоопарк привезли в последнюю неделю ноября и еще десять суток выдерживали в карантине с этапом, и у всех, марширующих в чернобушлатной колонне, как бы сами собой поворачивались головы и косили глаза на бетонную стену ПКТ, за которой держали небывалого монстра: какой он? что он чует сейчас, менжанулся, дрожит? или ждет, когда выведут в зону, в спокойной уверенности, что никто не посмеет к нему прикоснуться руками? Про других-то блокариков и не думал никто, мелкий мусор, сопутствующий появлению крупного зверя, — двое полуцветных, остальные по серости, вот один только был порешенный с поганой статьей и не просто лохмач, а целкарик, и пока еще вроде сказали, непроткнутый: наказать должна зона, пропустят. Но вот будто и не было этих всех остальных: загремели затворы, захрустели замки, завалились в восьмой их отряд дубаки с белобрысым румяным начотряда-скотом Пустоглотом, прикрутили таблички с какими-то Ф. И. О. и статьями-сроками ко шконкам, как-то вспышкой вдруг потемнело и сделалось тесно в бараке — и, живой, осязаемый, каланчой, распоркой в двухметровом проеме, несуразный, нескладный, застрял и вошел к ним Угланов — в новой черной нетраченой робе с нашитой чистой белой нагрудной биркой, оболваненным коротко, как и все, по стандарту, но другим, отделенным, магнитным куском, обращенным ко всем отжимающим, не подпускающим полюсом; тот же самый, такой же, которому он, Чугуев, влепил той стекляшкой с пяти метров в затылок и закрыть мог вот этот мыслительный глобус тогда насовсем — окажись он поближе к нему, окажись та стекляшка тяжелой, граненой… и сейчас бы его здесь, Угланова, не было, ни бакальской руды, ни застрявшего пальника в устье шпура, по которому бил он, Валерка, кувалдой, ни рекордов по выплавкам первосортной могутовской стали, ни вот этой тюрьмы для Валерки, ни паскудного Хлябина, ничего вообще.
Не вмещавшийся в стены барака Угланов шел как будто бы прямо к нему, на него, никакого Валерки не видя, никого даже не презирая, всех уже заключив для себя в одно целое и как будто бы морщась от засухи, для него наступившего времени постоянства лишения всего, в чем его был, Угланова, смысл: управлять и владеть всей могутовской огненной литьевой и прокатной мощью. Ощущалась тяжелая, неизлечимая пустота вот под этой лобной костью и вот в этих руках, потерявших все кнопки, всех железных людей, проводящих по цепи его волю; вот теперь по его мановению, слову ничего на магнитной земле не подымется и не подвинется — так же сам он, Валерка, долго чувствовал эту пустоту в своих помнящих пику руках и тоску по родному плавильному пламени, и тупой железной скобкой защемляло нутро ему, сердце, когда слышал и видел из зоны он по телевизору, что в Могутове что-то построили, завели без него там, Валерки, небывалые новые мощности, и ведь мог бы вложиться своим существом в эту силу и он. И наверное, вот и поэтому, показалось, Угланов ничего не боялся и всех презирал — потому что все самое страшное с ним уже сделали: не убили, но вырвали смысл из мозгов — обезделили и обессталили.