Изабелла полагала, что у мадам Мерль в самом деле другие нравственные основы. Конечно, у людей цивилизованных основы эти во многом совпадают, но Изабелла не могла избавиться от чувства, что понятие ценностей у нее сместилось или, как в лавках говорят, упало в цене. Со свойственным юности высокомерием Изабелла считала, что нравственные основы, отличные от ее собственных, неизбежно будут сортом ниже, и уверенность эта способствовала тому, что ей нет-нет да и удавалось уловить нотку жестокости или обнаружить уклонение от истины в словах женщины, которая изысканную доброжелательность возвела в степень искусства и была слишком горда, чтобы идти избитыми путями обмана. Некоторые ее представления о мотивах человеческих поступков могли быть почерпнуты лишь при каком-нибудь княжеском дворе времен упадка; в этом перечне числилось и такое, о чем моя героиня никогда не слышала. Не обо всем же на свете она слышала, это было очевидно, как очевидно и то, что существуют вещи, о которых лучше не слышать вовсе. Раз или два Изабелла была просто напугана своей приятельницей, и напугана так сильно, что невольно воскликнула: «Боже, прости ей, она совсем меня не понимает!» Как ни смешно, но открытие это потрясло Изабеллу До глубины души, даже вселило смутную тревогу, к которой примешалось что-то вроде дурного предчувствия. Тревога, разумеется, улеглась, стоило мадам Мерль внезапно блеснуть незаурядностью своего ума, но она знаменовала собой высшую точку приливной волны доверия. Когда-то мадам Мерль заявила, что, согласно ее опыту, дружба, как только перестает возрастать, тут же начинает убывать, – чаши весов с «нравиться больше» и «нравиться меньше» никогда не приходят в равновесие. Иными словами, устойчивых привязанностей не бывает – они всегда в движении. Как бы там ни было, Изабелла находила множество применений духу романтики, владевшему ею в эти дни как никогда. Я имею в виду не то чувство, которое волновало ее, когда она ездила из Каира смотреть на пирамиды или когда стояла среди сломанных колонн Акрополя[127] устремляя взор туда, где, если верить указаниям, находился Саламинский пролив,[128] хотя чувство это было глубоким и памятным. В конце марта, на обратном пути из Египта и Греции, она снова задержалась в Риме. Несколько дней спустя из Флоренции приехал Гилберт Озмонд, пробыл в Риме три недели, и, так как Изабелла поселилась в доме его старинной приятельницы мадам Мерль, он, словно волей обстоятельств, каждый день неизбежно встречался с ней. Когда апрель подходил к концу, Изабелла написала миссис Тачит, что с радостью примет теперь ее давнее приглашение и приедет погостить в палаццо Кресчентини. Мадам Мерль на этот раз задержалась в Риме. Изабелла застала свою тетушку в одиночестве: Ральф был все еще на Корфу. Однако во Флоренции его ждали со дня на день, и Изабелла, которая вот уже почти год, как не виделась с ним, готовилась со всей нежностью встретить своего кузена.
32
Однако не о нем она думала, стоя у распахнутого окна, где мы с ней совсем недавно расстались, и не обо всем прочем, бегло мною упомянутом. Мысли ее не были обращены к прошлому, они заняты были тем, что неминуемо предстояло ей сейчас. По всей видимости, ее ожидала сцена, а Изабелла не любила сцен. Она не спрашивала себя, что скажет своему гостю, – на этот вопрос она уже ответила. Ее волновало другое, что ее гость скажет ей. Во всяком случае, ничего приятного, – тут сомневаться не приходилось, и, вероятно, именно эта уверенность ложилась облаком на ее лицо. В остальном Изабелла была сама ясность; покончив с трауром, она выступала в неком мерцающем великолепии. Правда, она чувствовала, что стала старше – намного старше, но оттого словно бы «больше стоила», точно какая-нибудь редкостная вещь в коллекции антиквара. Как бы там ни было, ее тревожному предвкушению скоро был положен конец, в комнату вошел лакей с визитной карточкой на подносе.
– Просите, – сказала она, продолжая после ухода лакея смотреть в окно, и только когда закрылась дверь за тем, кто не замедлил войти, Изабелла обернулась.