На углу Литейного и Невского проспектов попали в затор: длинный ломовой обоз двигался со стороны Варшавского вокзала. На телегах, груженых скарбом, сидели женщины, дети и старики, молодые шли рядом, держась за давно не крашенные борта. У мужчин, молодых и пожилых, черные тройки, черные круглые шляпы, разномастные бороды, настороженные глаза, с опаской поглядывающие по сторонам, длинные в завитушках космы, спадающие из-под шляп на смуглые щеки. У женщин — тоже все черное, лишь юбки у молодых длинные и цветастые, как у цыганок. И почти над каждой телегой красное полотнище с лозунгами, писаными белой краской: «Пролетарии усих стран, едняйсь!», «Да здравствует братство усих народив!» — и много чего еще в том же духе, и все как бы в переводе с малороссийского наречия, то есть с искажениями и ошибками.
— Ишь ты, жидов-то сколь понагнали, — произнес рядом с Ермиловым пожилой человек в засаленной куртке и с фанерным чемоданчиком, с какими ходят деповские рабочие. — Так и прут чуть ни кажедни целыми кагалами. И все по темну, все по темну. Свобо-ода… мать их в дышло! «Пролетарии, едняйсь!» Как же, еднились…
— Вот-вот, для них вы и старались, любезнейший, — обернулся к деповскому пожилой человек с бородкой клинышком. — Скоро в Питере из русских одни дворники останутся. И тех татарами заменят. Попомните мои слова.
— Ладно вам! — шикнул на них другой, по виду служащий, то есть в пиджаке, при галстуке и при портфеле. — На горох захотели?
— Свобо-о-ода! — снова проворчал деповский.
Наконец проехала последняя телега с красным полотнищем по борту: «Еврейские пролетарии горячо приветствуют сознательных пролетариев Питера!»
Движение замыкал полувзвод солдат в длинных шинелях, в фуражках, с красными бантами на груди. Солдаты смотрели угрюмо и настороженно. Угрожающе поблескивала щетина штыков над их головами.
— Латыши, — произнесла пожилая женщина-работница. И добавила горестно: — Ни дома, ни семьи.
— Псы! — словно сплюнул кто-то за спиной Ермилова. — Большевистские опричники. Эти поприветствуют… штыком да пулей.
Ермилов на все смотрел во все глаза, пытаясь по разрозненным картинам, штрихам, отдельным словам и репликам понять настроение людей, их отношение к происходящему, понять само происходящее. Его поражало обилие новых слов, а в обычных словах наличие какого-то тайного смысла.
Было обидно, что люди ворчат, что не видно ни одного веселого лица, что все — даже женские лица — угрюмы, взгляды только исподлобья, в них читается страх и недоверие.
Александр Егорович почувствовал себя человеком, попавшим в чужую страну, ни обычаев которой не знает, ни языка, оттого на душе стало еще более неуютно и пасмурно.
Пятеро патрульных вскочили в трамвай на ходу, вскочили неожиданно, переполошив всех пассажиров. Привычно раздвигая плотную массу широкими плечами, двинули по вагону с проверкой документов. Над головами колебались граненые штыки.
Какой-то хлыщ в кепочке что-то стал нашептывать одному из патрульных, и деповский, заметив это, протиснулся к выходу, соскочил, торопливо зашагал к арке большого старинного дома.
Один из патрульных, растолкав стоящих на пути, тоже спрыгнул на ходу, крикнул деповскому, срывая с плеча винтовку:
— Эй! Стоять на место!
Деповский рванул и скрылся под аркой дома.
Солдат добежал до угла, выстрелил в воздух, но под арку не сунулся.
Трамвай остановился.
Мужчина с бородкой согнулся, тоже стал потихоньку пробираться к выходу, но один из латышей, здоровенный малый с сонным лицом, схватил его за плечо, громко, на весь вагон, возвестил:
— Это есть контра! Он есть фредный агитаций напротиф софетский фласть. Кто есть слюхать? Ты есть слюхать? — ткнул он в спину служащему, предупреждавшему о возможности попасть на горох. — Пойдешь чека дафать показаний.
— Да вы что! — взвизгнул служащий, и лицо его стало желтым, как воск. — Я ничего не слюхать, ничего не знать! У меня дома жена больная, вот лекарства, я не могу никуда идти! — выкрикивал он в панике, непроизвольно коверкая язык и стараясь открыть портфель и что-то такое показать латышу. — И, наконец, я служить в комиссариате транспорта у товарища Вирты. Он всегда может подтвердить, что я лоялен к советской власти и никогда не заниматься пропаганда.
Лицо патрульного оставалось невозмутимо сонным, даже скучным. Держа одной рукой служащего за плечо, он вытолкал его из трамвая. Вскоре рядом с ним оказался и человек с бородкой, который ничего не говорил, а только озирался по сторонам, прижимая к груди сверток из серой бумаги. Покинули вагон и остальные патрульные. Вместе с ними и хлыщ в кепочке.
Еще дважды патрульные запрыгивали на ходу в вагон и проверяли документы. Все они были очень похожи друг на друга, русский язык знали не все, на пассажиров смотрели с подозрением, винтовки не выпускали из рук, иногда перебрасывались между собой короткими фразами на своем языке, смысл которых заключался в том, что вот этот в шляпе подозрителен и надо бы его допросить и обыскать, а вон ту девку не худо бы затащить в постель.