— Что бы ни было, а жизнь продолжается, — произнес, будто проснувшись, Горький. — Я думаю… Я думаю, что надо приступить к чаю. А то самовар простынет. — И обращаясь к домохозяйке, застывшей у двери: — Липочка! Вели убрать лишнюю посуду и подать чашки.
— Хорошо, Алексей Максимыч. Сейчас сделаем, — встрепенулась Липа, отделившись от стены.
Но в это время дверь медленно растворилась, и на пороге замерла Мария Федоровна, уцепившись обеими руками за косяк. Казалось, что она вот-вот сползет по дверному косяку, подобно какому-нибудь беспозвоночному существу.
Чуковский, продолжавший топтаться возле стола, кинулся к ней, подхватил под руку. С другой стороны — Липа. Вдвоем они довели Андрееву до дивана, усадили и замерли над нею истуканами.
— Что там? Что? — не выдержал Алексей Максимович, нависая над столом.
— Ленин… — пролепетала Мария Федоровна.
— Что — Ленин? Что? — кинулся к ней Крючков.
— Ранили… в Москве… Вчера вечером… Две пули… сказали — отравленные… Сказали… — и зарыдала, закрыв лицо руками.
Двойное покушение в один и тот же день говорило о тщательно подготовленном заговоре. А еще о том, что с минуты на минуту действительно начнется нечто ужасное.
Закурив вторую или третью папиросу, раскашлялся, зажимая рот платком, Горький. Кашляя, будто лая, он вышел из-за стола, направляясь к окну, отмахиваясь свободной рукой, точно за ним тянулся рой надоедливых мух.
Липа и Крючков увели Андрееву. За ними последовали ее дети. Бесшумными тенями исчезла супружеская пара Романовых. Стараясь не стучать стульями и не топать, прошмыгнули в дверь художники.
Макс, как ни в чем ни бывало, налил из самовара в чашку кипятку, добавил из заварного чайника, сел за стол, положил из хрустальной вазы в розетку брусничного варенья — все это молча, не глядя по сторонам, — стал пить чай.
Чуковский пожимал плечами, не зная, на что решиться: остаться или уйти.
Горький, откашлявшись, вернулся к столу. Судя по тому, что он, сев возле самовара, механически последовал за своим сыном, а затем, спохватившись, отставил пустую чашку в сторону, масштабы случившегося постепенно стали прорисовываться в его сознании.
— Так я пойду? — робко спросил Чуковский, опустив челку на самые глаза. А то дома будут волноваться…
— Что? Ах, да! Да-да! Конечно! Что-то я хотел у вас спросить, — заговорил Горький, вращая на столе пустую чашку. — Вы не знаете, что там говорят? Я имею в виду улицу. Ну и — вообще.
— Да как вам сказать, Алексей Максимыч. Народу на улице почти нет. Народ боится нос на улицу показывать: мало ли что. Но краем уха я слыхивал, что вроде бы хватают людей в качестве заложников. Всех подряд. Еще говорят, что сегодня будет митинг на Путиловском. Все, знаете ли, как-то потаенно и тревожно. Даже на тумбах нет ни одного нового объявления. Все — вчерашние. Еще — будто бы объявлен комендантский час. Короче говоря, мрак и полная неизвестность.
— Да-да-да! Да! Именно так и есть: мрак и неизвестность. Что поделаешь… Что поделаешь… — бормотал Горький, уставившись в одну точку на противоположной стене.
Чуковский исчез незаметно. Даже не попрощавшись. Почти на цыпочках покинул столовую Макс.
Вошла Варвара Васильевна, приблизилась к Горькому.
— Пойдем, Алешенька, пойдем. Что тут сидеть-то? А чаю я тебе сделаю и принесу в кабинет, — ворковала она. — Ну, застрелили и застрелили. Теперь уж не воскресишь. Да и зачем? У этого Урицкого руки, небось, по локоть в крови. Ее уж и не смыть ничем. Пускай еврейский бог с ним и разбирается. А у нас своих забот хватает.
— Да-да! Ты, как всегда, права, — бормотал Горький, шаркая по давно не крашеным доскам пола подошвами домашних гамаш.
А в голове билось, как птичка в клетке, что-то совершенно неопределенное: «Да, Урицкий — это… это черт знает что! В то же время на его совести многие ученые, писатели, поэты. Вот и великие князья… Один поэт, другой — ученый, третий — общественный деятель… Под сурдинку может и их… того самого… Впрочем, его же застрелили! Вчера! — спохватился Алексей Максимович, тщетно пытаясь распутать клубок причин и следствий. — Зато у Зиновьева — руки развязаны полностью. Тем более что Ленин… Впрочем, он — из того же ряда. Но — с другой стороны — как бы и в стороне. Или — даже! — над всеми. А в целом — все это противоречит самой жизни, заставляет думать, что…»
В дверь постучали.
Варвара замерла с чашкой чая в руках.
Горький тоже с удивлением уставился на дверь.
Им обоим казалось: после того, что сообщил Чуковский, жизнь должна остановиться, замереть в ожидании решения, способного урегулировать все сложные проблемы, или, лучше сказать — самоурегулироваться без вмешательства человека.
— Да! — воскликнула Варвара, с испугом посмотрев на Горького, полулежащего в покойном кресле, выставив острые колени, будто укороченного в росте, такого беззащитного и даже жалкого.
Дверь отворилась, вошла Андреева.
— Алексей Максимыч! — обратилась к нему Мария Федоровна, прикрыв за собой дверь, не глядя на Варвару. — Я к тебе по делу. По срочному делу.
Ее лицо все еще отражало трагизм полученных сообщений, однако голос был тверд и решителен.