Много лет спустя мой друг Дм. Хренков, читавший дневники Берггольц (как оказалось, Ольга вела их почти всю жизнь), рассказал о ее записи, относящейся к 1936 году: печатая статью о "Наших знакомых", она заранее знала, что статья не понравится "мальчикам" — так она порой называла Гринберга и меня.
Статья о "Наших знакомых" не могла не осложнить и без того "гамсуновских" отношений Берггольц и Германа. Они продолжали встречаться, но споры, по-прежнему возникавшие между ними, особенно обострились. Самого ничтожного повода хватало, чтобы они с внезапно вспыхнувшим раздражением яростно рвались в бой. Казалось бы, проще было вообще не встречаться, но, как я уже говорил, их непреодолимо влекло друг к другу, без постоянного общения они не могли обойтись.
С тех пор прошло очень-очень много лет. Страшно сказать — больше сорока! Моих дорогих друзей Оли и Юры уже нет на свете. И вот я сижу в комнате, где последние годы жил и работал Герман, в его квартире на Марсовом поле, семь. Разбираю архив: неоконченные повести и рассказы, планы ненаписанных пьес и сценариев, выписки из самых разных книг от Монтеня до Пирогова, дневниковые записи, заметки для памяти, немногие случайно сохранившиеся письма (Герман не раз говорил, что его архив не подставляет никакого интереса для человечества, и принципиально не хотел ничего хранить). Чудом сохранилось несколько писем. В том числе два письма от Ольги Берггольц. Одно из них относится к 1956 году, другое к 1966-му. Оба написаны в больнице. Оставаясь наедине с собой, Ольга, видимо, испытывала потребность в общении со старым другом, с которым все реже встречалась в каждодневной житейской суете. Чем старше мы становимся, тем меньше времени остается у нас на все: и на работу, и на отдых, и на встречи с друзьями...
Первое письмо целиком посвящено пьесе Германа "За тюремной стеной" (о молодом Дзержинском), Ольга только что прочитала ее. Высоко оценивая пьесу, Ольга высказывает при этом некоторые общие мысли о современном театре: "В Александринке (то есть в Ленинградском театре драмы имени А. С. Пушкина. — Л. Л.) идет "Оптимистическая", ставят твою трагедию о Дзержинском, предположим, ставят мою "Верность" — трагедию нашего времени; из классики — великолепный козинцевский "Гамлет", затем — "Заговор Фиеско"; понимаешь, получается единственный в Союзе театр с определенным профилем — театр высокой трагедии... В репергуаре, при многообразии пьес, обязана быть ведущая, главная линия, и в Александринке она, может быть, наилучшая, наивысшая — трагедия".
Действие пьесы "За тюремной стеной" происходит в дореволюционные годы. Берггольц хвалит ее, но заканчивает письмо несколько неожиданно: "Ах, как я мечтаю о том, чтоб ты написал большую современную вещь, — ведь ты же весь до потрохов современный писатель, ты один из самых лучших наших современных писателей".
Современных, то есть пишущих о современности. Нет ли в этих словах позднего пересмотра того, было сказано в статье "Жизнь, которая остановилась"? И не оказалась ли именно такой "большой современной вещью" широко известная трилогия Германа "Я отвечаю за все"?
Второе отсьмо я приведу полностью:
"Мой дорогой Юрик! Кажется, второй раз в жизни я пишу тебе столь пространное письмо (хотя постараюсь, чтобы оно не было очень уж пространным) — и представь, снова из хирургического отделения, где вновь лежу с покалеченой ногой, — и вновь собираюсь закончить письмо стихами (в предыдущем письме Берргольц целиком привела стихотворение "Обещание": "Я недругов смертью своей не утешу.." и т. д.— Л. А) — в общем, все как тогда, в 1956 году, т. е. ровнехонько десять лет назад!
...А письмо тебе я начала писать еще в Коктебеле. Старость, наверное, но почему-то ожило все вдруг все давно прошедшее, столь давно прошедшее — тридцать один год все же, и ожило с силой необычайной, и все вокруг спрашивало меня: "А помнишь?" — и я все вопрошала - тем же вопросом, но больше всего хотелось спрашивать мне об этом тебя, потомому что — не знаю почему — я знала, что ты "все помнишь.
...Если бы ты знал, как временами жжет и томит меня жизнь, как изумляет, — резче, чем в юности, почти как в детстве. Вещи и события словно окружены тонким сверкающим спектром... Но уже и из больницы я не смогу написать тебе всето (точно это можно высказать вообще),— я ведь дня через два уйду домой, и мы увидимся, и, может быть, получится разговор.
Я напишу тебе стихотворение о Феодосии, написанное в 1947-м и один раз напечатана" в книге сорок восьмого года, которой у тебя нет, а двухтомник выйдет еще не скоро.
С той же обостренностью, с какой вспоминала я Коктебель 1935 года, я вспоминала его и в 1944 и в 1947 годах, когда первый раз приехали туда с Юркой (имеется в виду Г. Макагоненко.— Л. Л.). Ну, вот оно:
...Когда я в мертвом городе искала
ту улицу, где были мы с тобой,
когда нашла и все же не узнала ...
............................
А сизый прах и ржавчина вокзала!
...Но был когда-то синий-синий день,
и душно пахло нефтью, и дрожала
седых акаций вычурная тень...
От шпал струился зной,