Я собрался встать со стула, но спящий проснулся и снова схватил мою руку. «Не уходите», — сказал он глубоким, прерывистым, но осмысленным голосом, как будто подслушал последние несколько фраз нашего разговора. «Останьтесь еще ненадолго. Есть еще кое-что, о чем я думал и что должен открыть вам». Повернувшись к сестре, он сказал тихо, но ясно: «Идите!» Она поправила постель и снова оставила нас одних. Он глубоко вздохнул и, не видя его лица, можно было бы принять это за вздох довольства и счастья. «В шкафу, — сказал он, — вы найдете мою одежду». Там висело два темных костюма, и по его указаниям я снял жилетку одного из них и, покопавшись в карманах, нащупал два кольца. «Я решил предложить Мелиссе выйти за меня замуж теперь, если она хочет. За этим я ее и звал. В конце концов, какая от меня польза? Мое имя?» Он неопределенно улыбнулся, глядя в потолок. «А кольца…» — он взял их осторожно и благоговейно, как облетку причастия. «Эти кольца она выбирала сама, очень давно. Так что теперь она должна получить их. Может быть…» Долгое мгновение он смотрел на меня наполненными болью просительными глазами. «Нет, — сказал он. — Вы не женитесь на ней. Чего ради? Не обращайте внимания. Возьмите их для нее, и шубу».

Я положил кольца в неглубокий нагрудный карман своего пальто и ничего не сказал. Он вздохнул еще раз, а потом, к моему удивлению, слабым тенором гнома, приглушенным до неразличимости, пропел несколько тактов популярной песенки, которая одно время была шлягером в Александрии, «Jamais de la vie»[21], и под которую Мелисса до сих пор танцевала в кабаре. «Послушайте эту музыку!» — сказал он, и я вдруг подумал об умирающем Антонии из поэмы Кавафиса — поэмы, которую он никогда не читал, никогда не стал бы читать. Сирены, издающие внезапные вопли из залива, как охваченные болью планеты. Потом я еще раз услышал гнома, тихо поющего о «печали и блаженстве», и он пел не Мелиссе, а — Ребекке. Как отличалось от огромного душераздирающего хора, который слышал Антоний — богатой печали струн и голосов, вскипавшей на темных улицах, — последнее завещание Александрии. Каждый человек уходит под свою музыку, подумал я, и вспомнил со стыдом и болью грубые движения танца Мелиссы.

Он постепенно продвигался к самой грани сна, и я рассудил, что сейчас самое время, чтобы покинуть его. Я взял шубу и положил ее в нижний ящик шкафа, потом вышел на цыпочках в коридор и вызвал дежурную сестру. «Уже очень поздно», — сказала она.

«Я приду утром», — сказал я: я действительно собирался.

Медленно идя домой по темной аллее, ощущая солоноватый вкус ветра с залива, я вспомнил, как Жюстина жестко сказала, лежа в постели: «Мы пользуемся друг другом, как топорами, чтобы срубить тех, кого любим на самом деле».

Нам так часто говорилось, что история равнодушна, но мы всегда принимаем ее скупость или достаток, как что-то намеренное; мы на самом деле никогда не слышим…

Теперь, на этом суровом полуострове в форме листа платана с растопыренными пальцами (где зимний дождь трещал, как солома) я шел, туго закутавшись от ветра, вдоль линии прибоя, заваленной хрустящими губками.

Вероятно, как поэт, я склонен видеть в ландшафте поле приложения человеческих желаний, извращающих его в фермы и селения, перепахивающих в города. Ландшафт, испещренный подписями людей и эпох. Теперь, однако, я начинаю верить, что содержание человеческой воли зависит от положения человека в пространстве, от того, живет ли человек в плодородном поместье или каменных джунглях. Не импульс свободной воли, направленной на природу, вижу я (как я думал), а безудержное прорастание сквозь человека слепых, неопределенных сил, принадлежащих самой природе. Она избрала эту несчастную, раздвоенную снизу штуку в качестве образчика. И какими тщетными тогда звучат слова, услышанные мною однажды от Балтазара: «Миссия Каббалы, если у нее есть таковая, — облагородить человека так, чтобы даже еда и испражнения поднялись до ранга искусства». Во всем этом можно увидеть цвет совершенного скептицизма, который подтачивает волю к жизни и только любовь помогает продержаться чуть дольше.

Я думаю также, что нечто подобное имел в виду Арнаути, когда писал: «Для писателя люди как психологические явления кончились. Современная душа лопнула, как мыльный пузырь. Что теперь осталось писателю?»

Возможно, именно осознание этого заставило меня выбрать то пустынное место для жизни в течение нескольких последующих лет — сожженный солнцем мыс в Цикладах. Со всех сторон окруженное историей, это место одно свободно от исторических ссылок. Его историческое прошлое возмещено не во времени, а в пространстве — никаких храмов, амфитеатров, чтобы испортить идеи ложными сравнениями. Отмель, покрытая цветными лодками, залив за холмами да городишко, запустелый от пренебрежения. Вот и все. Раз в месяц причаливает пароход, идущий в Смирну.

В те зимние вечера морские бури преодолевали утесы и захватывали рощу гигантских заброшенных платанов, клоня и раскачивая корабельные стволы.

Перейти на страницу:

Все книги серии Александрийский квартет

Похожие книги