В родных местах Александра Воронина еще метели кипят, морозцы по деревьям постукивают, растут возле домов и заборов перевеянные сугробы. До весны еще далеко. А тут, в Прибалтике, весна уже наступает. Ночью выпадет волглый снежок и растает к полудню. Просыхают дороги. Пахнет землей. С залива доносятся голоса диких уток, — уже начался пролет, стаи птиц тянутся вдоль всего берега. И война им нипочем.
Каждое утро, глядя в окно, провожал Воронин взглядом эти неторопливые стаи. Знакомая картина, привычная… За полосой битого льда, на белесой воде, качаются темные точки, будто рассыпанная шелуха подсолнуха. И вдруг разом снимутся, ударят крыльями, оставляя пенные следы на воде. Поднимутся наискось, вытянутся длинной вожжой и вскоре пропадут из глаз.
На север летят.
Неделю назад Воронина посадили в поезд, привезли на станцию Приедайне. От вокзала — пешочком через сосновый бор, и вот блеснула чешуйчатая полоса залива. Берег, седой от песка. В зарослях жимолости — уютные домики с башенками. Гипсовые вазы на клумбах, засыпанных прошлогодней листвой.
Сопровождал Воронина подтянутый, со строевой выправкой человек, одетый в штатский костюм и офицерский плащ с пелериной. Явственно попахивало от него спиртным. Назвался Ермолаевым, отлично говорил по-русски, отлично по-немецки. Не разберешь, кто он на самом деле.
Обращаясь к Воронину, был презрительно краток:
— Идемте, Ухтин. Прошу поторопиться. Направо. Теперь налево.
Воронин накануне отъезда превратился в Александра Ухтина. Те, кто изобретал ему фамилию, долго себя не утруждали. Если из Ухты, так будешь — Ухтин.
Выдали обмундировку: шинель, сапоги, старый грубошерстный китель без погон с повязкой «На службе германской армии». И, облачаясь в этот нелепый наряд, шагая рижскими улицами к вокзалу под сдержанно-презрительные команды Ермолаева, он подумал, что вот и отрезал все пути к отступлению.
Теперь для всех людей, исключая лишь себя самого, он стал фашистским прислужником. Подписан документ о добровольном вступлении в особую команду 8-144-«У», оставлены в немецкой разведке отпечатки пальцев, фотографии в профиль и анфас. И теперь только делом, только поступками Воронин сумеет доказать, что эти подписи и бумажки — липовые.
А ведь может случиться и так, что советское командование все-таки узнает о готовящемся десанте. Болтаешься под парашютом, а тебя уже взяли на мушку. И если это произойдет, кончишь дни изменником Родины, — смешно оправдываться на словах и что-то лепетать о скрытых намерениях, которые не успел осуществить.
Может случиться, что пристукнут тебя сами диверсанты, когда выведешь их из болот, из пармы и сделаешься не нужен.
Можешь погибнуть и еще раньше, где-нибудь здесь, у немцев, если они убедятся, что такого «помощника» лучше не забрасывать в советский тыл.
Смерть вполне вероятна, но хуже всего, что она перестала быть последним выходом и развязкой. Уже недостаточно просто умереть, потому что умрешь опозоренным, умрешь предателем, и правду твою никто не узнает.
Вдруг и Нина усомнится в нем? И ребятишки?
Отчего пошел Воронин на этот отчаянный риск? До той минуты, пока на столе у немецкого полковника не появилась бумага с надменным толстоносым орлом, держащим в когтях свастику, Воронин еще колебался, мучительно размышлял. А полковнику, вероятно, не терпелось узнать, вступит ли Воронин в игру, положит ли руку в капкан. Все подталкивал, подталкивал бумажку с орлом… Именно сейчас, в этот миг, решалась судьба, немец не хотел ждать, он устраивал первую проверку и словно бы заранее знал ее результат. И Воронин внезапно сообразил, что за этой нетерпеливостью и наглостью немца кроется его уязвимость. Я понимаю, как бы говорил немец, что ты собрался хитрить, но я отнюдь не против… Но почему, собственно, такая покладистость? Нет, не из пристрастия к замысловатым играм и комбинациям, а оттого, что Воронин слишком нужен. И заменить Воронина некем. Была бы замена, так избавился бы немец от лишней мороки…
Тут приоткрывалась, пока еще смутная, надежда на успех. Воронин придвинул к себе бланк, подписал. И почувствовал облегчение. Вряд ли он в те мгновения понимал, что лишает себя последнего права — умереть, когда станет невыносимо, — обо всем этом он подумал позднее, уже облачаясь в нелепый, погребального вида мундир.
В такую же форму были одеты и остальные обитатели уютных домиков. Честно говоря, Воронин удивился, что будущих диверсантов немного — вначале было пятнадцать, а затем троих куда-то подевали, может, отчислили. И осталась дюжина. Воронин почему-то рассчитывал, что десант будет значительнее. Сперва он ощутил что-то вроде мальчишеского разочарования, но вскоре опомнился и обругал себя. Вот это и опасно — поддаваться первому впечатлению. Ты здесь профан, ты ничего еще не знаешь. Остерегайся делать выводы. Поговорка, что на ошибках учатся, тут неприменима…
Ермолаев провел его к центральному домику: там, на ступенях веранды, сидели будущие «сослуживцы». Курили.
— Пашковский, примите новенького, — как обычно коротко бросил Ермолаев и ушел, ни на кого не глянув.