А избенка стояла от деревни чуток на отшибе. День был не то воскресный, не то праздничный. Услыхал народ — стал собираться. В первую голову, понятно, ребятишки. Им ведь всегда и до всего есть дело. Шаг за шагом подступают люди к дедовой избушке, а вовсе-то близко подойти боятся. Как же?! Пустой гроб в доме — не шутейное дело. А ну как крышка приподымется, вдернет под себя кого, и тогда уж никаким топором ее не откроешь. Мне самому-то, правда, такого видать не доводилось, а в книжках читывал. Оно, конечно, сказка это, да по старым-то временам даже самая несуразная выдумка за быль принималась. Людишки темные были, вот и боялись. А издали много ли узнаешь? Время хоть и летнее, окно приоткрыто, а чего там дед в слезах бормочет — не разобрать.
Сколько бы так протолкались, кто знает. Да тут один смельчак выискался. Вообще-то он был не из бедовых. В другое время, гляди, в своем доме один ночевать не остался бы. Но тут, знаешь, девчонок стайка набежала. Ну как не выхвальнуться?! Ему в то время лет двадцать было. Словом, в жениховой поре. Звали его, смельчака-то, Петьша Желток. Прозвище такое ему за жадность дали. Однажды на пасху он по спору десяток крутых желтков съесть обещал. Чужих — не своих, конечно. А уговор ишь какой был: весь десяток убрать за один присест, без хлеба, без соли и водой не запивать. Такое-то никому не под силу. А Петьша все же изловчился, девять штук уплел! Десятый только в рот сунул и чуть не задохся. Ну, что ты! Все в горле связало. Куда хуже, чем от черемухи. С этой пасхи Желтком его и окликали.
А был он из богатеньких. Его отец кабак держал. Капиталец, сказывают, на мирских слезах нажил немалый.
Петьша в семье единственным парнем рос. Так отец души в нем не чаял. Одевал во всей деревне на отличку: картуз с лакированным козырьком, сатиновые рубахи всех цветов, кроме желтого, жилетки из цепкого атласа, синие плисовые шаровары под лаковые сапоги запущены. Поглядишь на него — сразу большим магазином повеет: в городах раньше приказчики так одевались.
Вот и вздумал этот Петьша Желток перед народом, а больше перед девками, удалью хвастануть. Ишь-де какой я молодец! Смотрите: ничто мне нипочем!
Подошел он к дедову окошку, приосанился, ногу в лаковом сапожке на завалинку поставил, да и спрашивает:
— Что это ты, дед Ушко, так сильно пригорюнился? Даже на деревне слыхать.
Старик вздрогнул с оторопи, потом поднял голову, утер глаза и усы рукавом, продышался малость, улыбнулся кисленько и говорит тихонько:
— Эх, птенчик! Не понять тебе моей кручинушки — молод еще.
— А ты, дедка, не таись, скажи. Я хоть и молодой, да ранний. Авось, пойму. А то еще в чем помочь сумею.
Говорит так-то, а сам на девчонок зырк-зырк. Слышите, дескать, какой я балясник. И для старого человека у меня слово найдется. А дед Ушко посмотрел на него вприщурку из-под густых лохматых бровей, покачал головой, будто хотел сказать:
«Ну, парень, что молод ты — вижу, что ранний — слышу, а вот умен ли — неведомо. Да ладно, поглядим».
Потом потрогал усы, усмехнулся и говорит:
— Славно, сынок, баешь, славно. Хорошее слово на человечье ухо пуховой подушечкой ложится, плохое — тяжелым камешком прилипает. Слушай про мою печаль, коли охота приспела. Потайки у меня нет. Я весь свой век у людей на виду прожил. Вот этими руками, считай, шестьдесят годов всю деревню обуваю. За тем, может, и живу, чтобы людям тепло да радость приносить. Ведь ты смотри, как иногда выходит. Соберется отец сына женить, а всяк хочет не хуже других казаться: рубаху сатиновую к свадьбе справить, шаровары новые завести, ну и сапоги, конечно. Это уж первым делом. Не в лаптях же под венец идти. А деньжонок нет. Из последнего мужик тянется. Придет с заказом — и так и этак мнется: ты уж, говорит, Митрий, того… Как бы подешевле… А сам, что сморчок — высохший, изробленный весь, до жилки. Глядеть на него больно. Ладно, скажешь, иди. Как-нибудь сошью. Приплетется за заказом, сына с собой возьмет. Последний целковик в кулачишке зажат. И до того ему с ним жалко расставаться! А парень, как увидит обновку — искорки в глазах запляшут. Поглядишь, поглядишь на них обоих — и скажешь: «Ступайте с богом да помолитесь за меня». А они, заказчики-то, за ворота выйдут и давай разглядывать. Парень рад-радехонек. Подметки у сапог целовать готов. Отцу неловко вроде за бесплатно брать, вернется. Протянет дрожащей рукой замусоленный рублишко: возьми, говорит, Митрий… Не пообидься… Из последнего… Как-нибудь еще принесу… И чуть не плачет мужичонка. Такое тут порой зло возьмет — не на мужика, а так, вообще. Встанешь с седушки, вытолкнешь своего заказчика за порог — и дверь на засов. Ну, думаешь, осердится, а он тебе при встречах, пока в землю-матушку не уйдет, все доброго здоровьица желает. О сыне и говорить нечего. Не соврал, мужики?
— Дело. Чего там…
— Вот, сынок, так я свой век и прожил. А пришло время в могилу ложиться — и попрощаться не с кем, богатство передать некому.
Петьша, как услыхал про богатство, так ровно кто ему кипятку за шиворот плеснул. Тут он, знать-то, и про девок забыл. Не подумавши, говорит: