И откуда она пришла – эта безудержная радость в столь хмурый вечер поздней осени, в далеко не благостное время, в скудное бытие? То ли выскользнуло из-под всей этой неспокойно-тревожной, бедно-нищенской жизни, то ли молодость наша полыхнула зоревой зарницей, то ли надежды на лучшее засветились в неуправляемых тайниках подсонания?
Доплясавшись до одышки, до ошаления, почти враз свалились мы на свои места, затихли, пытливо поглядывая друг на друга. И как-то померкла эта неистовая радость. Что-то иное, ей в противовес, потянули за собой воспоминания. Вера низковато пригнулась к столу и запела:
И уже иные, знобящие чувства обволакивали разгоряченное тело, гасили сполохи сознания. Я изводился в бессильной жалости к этим молодым женщинам, так жестоко обделенных судьбой, сжигал себя воображаемой нереальностью, представляя их совсем в ином мире, в ином бытие, с мужьями, детьми, в великолепии…
Мало-помалу улеглись песни и разговоры, женщины взялись за карты, за ворожбу. И почему-то вскоре затеялись россказни про колдовство, духов, особые случаи, и запротивилось во мне что-то этим выдумкам, захрабрился я, заплясал словами в хвастовстве.
Неодобрительно глядела на меня Вера, а Нина вдруг предложила:
– Если ты ни во что не веришь и такой храбрый, сходи сейчас в баню, что на огороде, между вашим и нашим двором. Я, когда мимо ее пробегаю по тропинке, аж морозит, и шумит там что-то…
Баня эта была Кочергиных, вместе с домом до войны поставлена, и по субботам Вера ее топила, парилась, отмывала угольную пыль и ребятишек обихаживала. И Нина с матерью на долевых началах пользовались этой баней. Я как-то помогал Вере носить туда воду и сушняк на растопку. Но сейчас, ночью, в самую что ни на есть глухоту идти туда знобко. А марку надо было держать: похвастался – отступать некуда.
– А чтобы ты не соврал, зажги спичку и в окно нам посвети. Окно как раз в эту сторону. Мы с Верой на улице постоим.
– Да зря ты затеяла это, – Вера махнула рукой, – ну переборщил немного парень, что из этого? Он еще не дозрел до мужика, простить можно.
– Нет, я пойду! – заиграло во мне самолюбие. – Плевал я на духов!..
Темень шибанула в глаза плотной завесой, опахнула лицо холодным напористым ветром. Под сапогами скользнул ледок. Некоторое время я приглядывался, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть в этой густой черноте, но, кроме мелкого звездного бисера над головой, да едва обозначенного рваной линией карниза крыши, впечатанного в эту искристую россыпь, ничего не увидел и пошел наугад, ориентируясь по памяти, и наткнулся на дощатый забор задника двора, поймал взглядом едва заметную черту его гребня, и по нему определился с калиткой.
На задворках ветер хлестанул с такой силой, что я едва удержался на ногах, елозя подошвами сапог по стылой, схваченной морозцем земле, и показалось, что то тепло, та светлая радость, те упоительные ощущения, мысли и чувства выветрились из моей груди вместе с душой. Пусто там стало, тревожно-тоскливо, неуютно, как в пустой, нежилой комнате, прошитой сквозняками. Зато четко, с предельной ясностью мыслей, строгим анализом действий, заработало сознание, противясь этой моей хвастливой выходке, и не малое усилие мне пришлось сделать над собой, чтобы не повернуть назад, представив, какими глазами посмотрят на меня женщины, вероятно, уже собравшиеся и вышедшие на крыльцо. Уступить благоразумию, извиниться за свою горячность для меня равнялось большим падением, чем страх перед таинственной пустотой, стоявшей на отшибе бани, и я шел, скользя по лункам, оставшимся на голом огороде от выкопанной картошки, то и дело теряя невидимую тропинку, проложенную к бане по меже, разделяющей хозяйский и соседский огороды.