Венеция, впрочем, вызвала у Чехова прилив энтузиазма. От усыпальницы Кановы и дома Дездемоны он пришел в восторг. Ване он признался: «Русскому человеку, бедному и приниженному, здесь в мире красоты, богатства и свободы не трудно сойти с ума <…> а когда стоишь в церкви и слушаешь орган, то хочется принять католичество». В Венеции им встретилась Зинаида Гиппиус и несколько смазала радужное впечатление. Как и многие петербургские снобы, она считала своим долгом поставить провинциала на место и намеренно запутала Антона в ценах за гостиницу. В дневнике она записала: «Нормальный провинциальный доктор. Имел тонкую наблюдательность в своем пределе — и грубоватые манеры, что тоже было нормально».
К 1 апреля троица путешественников переместилась в Рим. Антон, по собственному признанию, «замучился, бегая по музеям и церквам». Как потом вспоминал Суворин, Чехов сразу же узнал у швейцара в гостинице адрес лучшего римского борделя. Дяде Митрофану он сообщил, что в Ватикане 11 000 комнат (потом он заметит, что Рим «похож в общем на Харьков»). В письмах домой спрашивал только о мангусте. Похоже, что ни Лика с ее кашлем, ни выздоравливающий от тифа Ваня его не интересовали. Третьего апреля Антон с Сувориными выехали в Неаполь; через три дня они осматривали Помпеи. Вот что сохранилось в памяти Суворина: «Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас же по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зеленой траве. Венеция захватывала его своей оригинальностью, но больше всего жизнью, серенадами, а не дворцами дожей и проч. В Помпее он скучно ходил по открытому городу — оно и действительно скучно, но сейчас же с удовольствием поехал верхом на Везувий, по очень трудной дороге, и все хотел подойти к кратеру. Кладбища за границей его везде интересовали, — и кладбища, и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков»[215].
Затем компания вдоль по морскому побережью направилась в Ниццу — Антон тогда еще не подозревал, что этот город станет его вторым домом. От Лики писем не было. Павел Егорович докладывал: «Мангуст здоров, поведение его неисправимо, но заслуживает снисхождения». В письме к Ване он был более откровенен: «Мангуст тоже не дает покою, Мамаше нос откусил ночью, которая испугалась, когда увидела кровь. Теперь зажило»[216]. Антон исправно писал родным. Ему пришлось признаться, что к Пасхе он домой не поспеет. Вдвоем с Дофином они открыли для себя Монте-Карло: несколько дней подряд ездили туда на поезде играть в рулетку. За два дня Антон спустил 800 франков.
Далее путешественники выехали экспрессом в Париж. Пасхальную заутреню Антон слушал в посольской церкви, несказанно удивившись тому, что французы и греки поют те же самые, памятные ему по Таганрогу, псалмы Бортнянского. Первомайские волнения в Париже дали Чехову пищу для размышления. Он попал в толпу бунтующих рабочих и получил по спине от парижского полицейского. Несколько дней спустя он сидел на галерее французского парламента, слушая, как от министра внутренних дел требуют объяснения по поводу смертных случаев при подавлении беспорядков, — вообразить себе подобное в России было невозможно. Париж, как и Сахалин, помог Чехову укрепить политическое самосознание. Тем временем Суворину захотелось привезти из Парижа собственный бронзовый бюст, и, пока скульптор трудился над ним, Антон с Дофином бродили по кафешантанам и созерцали обнаженных женщин. Второго мая Антон вернулся в Москву.
Глава тридцать третья Лето в Богимове: май — июль 1891 года
В доме на Малой Дмитровке Антон пробыл лишь день (из двадцати месяцев, в течение которых Чеховы снимали этот дом, он прожил там менее полугода). Наутро Евгения Яковлевна, Маша, Антон и мангуст по кличке Сволочь отправились под Алексин в нанятую Мишей дачу на Оке, в живописный лесной край, окрещенный «русской Швейцарией». Пальмовая кошка той весною, судя по всему, нашла в доме Фирганг свой конец. В квартиру, где на хозяйстве остался Павел Егорович, пришли полотеры и спугнули кошку с лежанки под умывальником. Она цапнула одного из рабочих за палец, и тот в долгу не остался[217].
Тридцатого апреля Павел Егорович оставил службу в гавриловском амбаре. Свое будущее видел он мрачно. Отслужив у Гаврилова 14 лет, он услышал от него на прощанье: «Ваши дети подлецы»[218].