— Хорошо, Иван Иванович…
Бабка вернулась со двора и сказала:
— Будут, черти.
Откуда она это знала, из каких источников — осталось последней тайной ее таинственной жизни.
Кто-то из дружинников, не докурив, бросил самокрутку на пол, и она дымилась как-то тревожно, нагнетая нервное напряжение, переполнившее бабкину хатку. Каждый чувствовал, что должно что-то произойти, что-то такое, к чему они шли все эти дни, ради чего Сидоряк затеял неожиданный разговор на тему, которой никогда ранее не касался.
«Сколько раз надо умереть, чтобы стать человеком?»
Разумеется, умирать никто не хотел. Антон впервые в жизни так обнаженно увидал характеры людей, хотя наверняка встречался с чем-то подобным раньше. Видимо, обостряя все чувства, опасность проверяла и его на прочность, на собранность и силу воли, на решительность и смелость.
— А может, не появятся? — сказал кто-то.
За этой короткой репликой колебания Сидоряк угадал гамму переживаний и, если бы он не был командиром, мог бы сердцем отца, утратившего на войне старшего сына, откликнуться на это, потому что отвечал не только за ликвидацию банды, но и за этих парней. Но именно потому, что нес ответственность за их судьбу, не мог отступить ни на сантиметр. Сидоряк видел свое отношение к каждому дружиннику не в том, чтобы пожалеть струсившего паренька, а в том, чтобы частицу его дела взять на себя или переложить на плечи более смелого. Он сказал:
— Не будем себя расхолаживать!
Этим решительным и уверенным предостережением отрезал малейшую надежду на отступление. Антон видел, как кое-кто обеспокоился, как вызванная этим суровым испытанием взволнованность души выливалась в единое чувство: в должном ли порядке автомат, достаточно ли выгодное место выбрано для ведения боя и насколько надежно укрытие?
Сидоряку хотелось спросить бодро, с пренебрежительной насмешкой: неужели кто струсил, испугался? Но почувствовал, что не стоит делать этого. Пусть перед решительными минутами каждый как можно спокойнее оценит себя, побудет наедине с самим собою.
Со временем эта картина, участники которой добровольно подвергли свою жизнь смертельному риску только потому, что хотели жить и утвердиться людьми, высветилась в широкой панораме событий истории, начиная со времен Великой французской революции. Она подсказала и образ труса — антипода настоящего человека, что нечаянно оказался на площади Революции.
По-своему происходил процесс рождения этого человека в цилиндре трусливого мелкого буржуа, чью роль исполнял старый Рущак. Двух разных людей видел Антон Петрович на сцене в особе Рущака. Мелкого буржуа, низкорослого человечка, втиснутого взбудораженным миром в мирок мещанина. И видел Гавриила Степановича вне действия пьесы, в жизни — человеком выпрямленным, уверенным в своей дальнейшей судьбе. А что, если бы просто — ч е л о в е к для всех эпох и формаций? Переставляй с места на место, только не перепутай героя с трусом, борца за правду с карьеристом, умного с цитатоманом? Так нет! Уже никак Гавриил Степанович не вместится в тесный мир человека в цилиндре! Разве что на сцене…
Впрочем, было много споров о том, как пронести через века образ, как показать его внутреннюю эволюцию.
— Герой — везде герой, а трус — везде трус, — сплеча разрубил гордиев узел художник Белунка, не любивший создавать лишних проблем.
А Рущак присматривался к этому узлу со всех сторон с настойчивостью исследователя:
— Погоди, кажется, не так. Ведь я — это сегодня, и я в минувшем? Да что вы, ради бога, разве я себя не помню?
Говорил таким тоном, словно хорошо помнил не только себя, но и своего героя на всех этапах человеческой истории.
И вот теперь герой Рущака проходил по сцене тихо, осторожно, ко всему присматриваясь, ища на все ответ: «Что это творится? И что мне готовит? А?» На нем был поношенный фрак, высокий цилиндр, под стеклами очков увеличивались пытливые и испуганные глаза. И он нашел ответ на вопрос, который себе задавал:
— Идем отсюда прочь…
Через века прошла трусость со своим девизом, как будто невинным и спасительным для себя: «Идем отсюда» — прочь с авансцены борьбы, подальше от событий. Пусть пройдет горячая минута, в которую отвага и смелость заплатят жизнью, тогда обывательская философия отзовется снова: «Идем» — но уже делить славу…
Поэтому-то сейчас герой Рущака удержался на сцене недолго. Его смела волна революции. Борьба не на жизнь, борьба на смерть.
— Лаконичные слова — «жизнь» и «смерть». Первое понятно. А второе? Что за ним? Просто смерть? Да, разумеется, чужая смерть. А своя? Даже не боль и не страх в обычном их понимании. Просто живые остатки небывало преувеличенных чувств. Последнего света, теплоты, гнева…
Именно так пояснял свои чувства Сидоряк перед той смертью, которая второй раз засекла его у хаты бабки Марьи.
Все произошло тогда почти так, как он предполагал. В хате погасили свет, и дружинники тихонько вышли во двор и заняли свои боевые места. И тут со стороны леса появились бандиты. Натренированный глаз и слух партизана и, возможно, какой-то особенный нюх позволили ему распознать в этой глухой темени появление врагов.