— Человеком, Кирилл Михайлович, быть человеком. Только животное безрассудно удовлетворяет своя инстинкты. Ну, выгляните в окно и будьте искренни, скажите ей свое теплое слово… Черт! Отвечу вам: удивляют меня ваши мальчишеские рассуждения. Мое поколение в ваши годы было более серьезным, у него было больше святого за душой.
— Ваши взгляды, Иван Иванович, безнадежно устарели.
(«Современная молодежь обожествляет роскошь. У нее нет хороших манер, она не признает авторитетов и не проявляет никакого уважения к людям старшего возраста. Современные дети — настоящие тираны. Они не встают, когда старший входит в комнату, грубо отвечают родителям, занимаются пустыми разговорами в обществе своих сверстников и мучают воспитателей».
Еще не обтесался, не перебродил, в его возрасте и я думал так: долой предрассудки, посмотрим новый мир. И каждый раз новый хозяин вводит новые порядки в хозяйстве, а старики озабочены: погубят наше дело…
— Рудик, ты слышишь свою маму?
Потом дети становятся сами родителями… Кирилл Михайлович будет меня защищать, правда, я его не выношу. Крикун. Зоя Петровна промолчит. Когда глупец умен? Когда молчит. Зачем он этот плакат вывесил? Любит запугивать. На крестинах — «Вечная память», не забудьте, дескать, новорожденного ожидает… Гриб… мухомор… людоед… атомный людоед. Интересно, если бы вдруг всему конец, всему-всему, и чтобы собраться вон там, в ночном небе, наученными опытом смерти. Как бы тогда мое дело обернулось, что сказал бы каждый? Перед ничем, видимо, все проблемы — ничто. Товарищи, я вам сейчас расскажу все честно, сейчас уже нечего скрывать: люблю, люблю, и если там я этого не говорил, то лишь по одной причине — любил не так, как все, и не хотел быть осмеянным: Ромео атомной эпохи. Ведь я действительно любил, как Ромео, а здесь я ничто, моя любовь тоже ничто, и вы все здесь ничто, поэтому я могу быть с вами вполне откровенным. Лука вернулся из психиатрички и говорит, что побывал на том свете и теперь он Абсолют, потому что в нем все — жизнь и смерть, бытие и небытие.
После резких пререканий Ивана Ивановича с Кириллом Михайловичем всем стало как-то неловко, и они это поняли, и им тоже стало неловко перед товарищами, они замолчали. Кирилл Михайлович стал сосредоточенно перелистывать страницы старого журнала, а Иван Иванович надел очки и не менее сосредоточенно делал какие-то записи. У склада закончилась разгрузка грузовой машины, ящики были уложены под навес, крытый черной просмоленной бумагой, а чтобы ветер не сдул эту бумагу, ее придавили старыми автопокрышками.
Гм, как же она называется, эта просмоленная бумага? — мысленно спрашивал себя Василий Петрович.
Машина задним ходом протиснулась между кучами разного материала, сваленного посередине двора, хромой сторож раскрыл ворота, и шофер дал пронзительный сигнал, такой же лишний здесь и раздражающий, как голос соседки, окликавшей своего непослушного Рудика. Водитель стоял на ступеньке машины и весело смеялся своей шутке, а сторож заткнул уши. Он был низенького роста, коротко стриженный и чем-то смахивал на турка…
(«Турок-тур, хватай кур, петуха тащи попадье на щи», — всплыла в памяти Василия Петровича мальчишеская присказка, и он чуть было не улыбнулся.)
…Затем шофер хлопнул дверцей кабины, и машина, резко постреливая выхлопными газами, обдавая все вокруг черным дымом, покачиваясь, выползла на улицу; сторож притворил ворота и, шаркая ногами, скрылся за штабелями ящиков. Василий Петрович ссутулился и с опаской окинул взглядом коллег, он заранее знал, кто и как отнесется к нему, когда Семен Иосифович откроет собрание; под красной скатертью стола он увидел чьи-то ноги и по ним пытался определить, кому они принадлежат.
Чтобы удушить, не обязательно надо наступать на горло ногами, вернее, кованым сапогом, человека можно погубить и ядовитым словом, подумал Василий Петрович.
По дороге промчался мотоциклист, на нем парусом надулась сорочка, из школы-интерната с шумом выбежали на улицу ученики, они все были в синих вельветовых костюмчиках, в черных беретах, все на таком расстоянии казались абсолютно одинаковыми, словно отштампованными.