Дома новые, необжитые, а собаки бывалые… нездешние — из старых хозяйств… Люди тащат с собою на новые места все старые пожитки, тряпье, кадки и загрязняют новое, чистое… Когда-то росла шелковая трава, зеленела весной на солнышке, а летом кругом пахло сеном; в нем, зажав юбку коленями, спала разрумянившаяся молодица, а дитя рядом ползало по траве, ощупывало выкошенную землю, сухую, как сено. Ему вскоре здесь свое гнездо вить, пусть приглядывается, где колышек вбивать, где привязывать себя к дому… Ушли годы, унеслись течением времени. Кажется, это было вчера. Да уймитесь вы, псы бесноватые. Разлаялись — целая стая. На части разорвут. Старик Воронко здесь пахал-сеял… Ну точно же Анны Андреевны, вон и муж ее. Ну, точно же он. У него есть дом, а я сам себя выгнал из дома. Неужели иначе нельзя?

— Здравствуй, Иван.

— А-а-а, ты?! Здоров! Рекс, пошел вон. Не бойся, не кусается.

— Это ты верно говоришь: я не кусаюсь.

— Я про пса говорю.

— Спасибо. А я подумал, что про меня. Видишь, один иду, боятся, что укушу.

— А что у тебя?

— Клыки. Разве не видишь?

— Оставь шутки.

— Какие там шутки? Гр-р-р…

Рекс вскинул уши и насторожился.

— Моя еще не идет?

— Кажется, задержалась с…

— С кем?

— Откуда ты такого, громадного пса привел? Это же теленка лучше кормить.

— Хозяйство стережет. С кем задержалась?

— Да откуда мне знать? Не с Гавриилом ли Даниловичем?

— С тем, что стишки кропает? Что-то она часто с этим Гавриилом Даниловичем задерживается.

— Резонное замечание.

— Правда? Скажи честно: ты тоже заметил?

— Давно сюда переселился?

— Весной… Она в последнее время стала относиться ко мне как-то не так, как раньше, вот я и начал за ней приглядывать.

— За женщиной надо смотреть, как за малым ребенком.

— Правда? Мы с нею уже тринадцатый год живем.

— Тринадцатый год самый опасный. Чертова дюжина, — продолжал подтрунивать над собеседником Шестич.

— Правда?

— С жены на тринадцатом году глаз нельзя спускать.

— Правда? Нет, ты точно скажи, это правда?

— Святая правда.

— Вот видишь… А я как болван дома сижу.

— Извини, пошутил.

Теперь держись, Анна Андреевна, искра брошена. Вот, черт, зачем дразнить… Но неужели он так глуп, что все это всерьез примет. Однако меня тоже разыгрывали, и мы, глупые, бранились ни за понюшку табаку. Выходит, сам испытал — получайте и вы? А кажется, серьезно засомневался. Впрочем, все мужья слепые и наивные. Сторожами нанялись? Скорее устережешь мешок блох, чем женщину, так румыны говорят. Совесть стережет, только совесть, и больше никто, Василий Петрович, а как узнать, любит ли по-настоящему? Это тоже только сердцем почувствуешь, и опыт здесь ровным счетом ничего не стоит. Эх, девушки! И в семьдесят будем наивными, каждый в своей ситуации, каждый по-молодому замрет перед таинственностью чувств. Неужели любит?

(В переполненном автобусе он так пристально смотрел на нее, что она встала и вежливо сказала: «Садитесь, пожалуйста, я постою, я еще молодая».

Из народного юмора)

Сколько раз обманет? Любит? Не любит? Ну, вот, опять на меня посмотрела. Любит! Вот улыбнулась или, может, хочет сказать: садитесь, пожалуйста. А может быть, мои залысины вызывают у нее улыбку? Если еще раз посмотрит на меня, вот тогда любит. «И с чего бы этому здоровенному дядьке таращить на меня глаза? Не испачкалась ли я где-нибудь? Вот, опять уставился!» А он выскочил из троллейбуса осчастливленный, обогретый льдинками девичьих глаз. Оглянулась, значит, понравился! От обмана к обману, от ошибки к ошибке.

Запыленный двухколейный след вывел его в широкое поле. Летали, цеплялись за высокую ботву подсолнечника паутинки бабьего лета. Сидела возле дерюги, улыбалась беззубым ртом теплому солнцу древняя баба. Солнце спускалось низко к земле, словно для того, чтобы посмеяться над бабой. Стручки фасоли лопались на дерюге, тайно рассеивали по земле бабий труд, а она сидела под солнышком и вспоминала, что у нее были красивые белые зубы, кровь была молодая и горячая, красивое лицо целовал молодой парень, ласкал щеки шелковым усом. Баба отмахнулась от парня костлявой рукой (брось шутки, паренек), а бабье лето поглаживало щеки, а солнце целовало бабу в высохшие губы, жадно дышало в давным-давно выцелованные уста. И стручки фасоли насмехались над бабой — разбрасывали по земле ее труд. На маленьком току тосковал старый мерин. Может, и ему снился сон? У него, одряхлевшего, отвисала нижняя губа, и весь он был жалкий и гадливо-противный. Он возил на свалку мусор, знал свой многолетний маршрут, без напоминаний останавливался у каждых ворот, опускал голову, а тем временем из дворов выбегали с переполненными мусорными ведрами женщины в полузастегнутых халатах. Ветер раздувал полы халатов, обнажая колени хозяек, а мерин укоризненно мотал головой, как старый монах при виде искусительницы, вспоминая при этом свою молодость, проходившую на сочных зеленых лугах среди выгулянных резвящихся табунов.

Перейти на страницу:

Похожие книги