— Ну, слушай, — начал Страдецкий. — Ты знаешь, как Дух возится с переселенцами. Так вот какие-то новоселы или новодворцы, черт их знает, — я не разбираюсь в них, это по гражданской части, — всю прошлую зиму обращались к нему с различными просьбами и ходатайствами. Начали с семян, потом просили казенного леса, потом коров, потом еще чего-то. Наконец весной они потребовали отнять от казаков и передать в их пользу несколько сот десятин покоса. Явились какие-то депутаты и начали уверять генерала, что им «куренка выпустить некуда». Тут он не выдержал, накричал на них и выгнал вон. Что же ты думаешь, братец мой, они сделали? Нашли какого-то «писателя», который в необыкновенно витиеватых выражениях настрочил им жалобу, подписались всем поселком, кто каракулями, кто крестами, да и махнули на высочайшее имя. Ты знаешь, надо видеть эту жалобу! Там и «жестокая борьба с суровой сибирской стихией», и «бескультурно нерожающая почва», и «жестоковыйное начальство, утопающее в роскошных дворцах и не пекущееся о верноподданных его императорского величества». Словом, нагородили черта в ступе, а бедного нашего Духа выставили чуть ли не вором и взяточником. Ну, в «комитете» этакими писаниями, знаешь, никого не удивишь. Почитали, посмеялись, да и переслали в подлиннике Сергею Михайловичу вместе с предложением «принять строжайшие меры к искоренению нарождающейся среди переселенцев мании кляузничества». Генерал наш расстроился чуть не до истерики: «черная неблагодарность», «непонимание неустанных трудов и забот», «невозможность исполнения возложенных на него государственных задач», и т.д. и т.д., одним словом, поехал! Ни Вава, ни Шанявский утешить не могут. И вот, вместо того чтобы послать к этим фруктам исправника да приказать ему вздрючить их хорошенько, он, видишь ли, решил сам ехать с ними разговаривать и объяснить им всю возмутительность их поведения.
— Да на каком языке он с ними разговаривать будет?
— А уж право не знаю, — развел Страдецкий руками, — надо посоветовать ему Горбунова или Лескова предварительно почитать, да и то не поможет, потому что он половины русского алфавита не выговаривает.
На другой день к вечеру мы подходили к поселку, название которого я теперь не помню.
Дождь перестал. Рваные клочья облаков неслись по небу, и дул холодный порывистый ветер.
Скользкий глинистый берег был полон народу.
Так как жители не были предупреждены о высоком посещении, то мы их застали, по их собственному выражению, «как есть в своем виде», то есть рваными, грязными.
Мрачно сошел генерал-губернатор по сходням и, скользя сапогами по размытой ползущей глине откоса, взобрался на откос берега. Свита вскарабкалась за ним.
Новоселы молча поснимали шапки.
— Подходи ближе, кто староста? — громко крикнул правитель походной канцелярии Сильницкий.
Мужики робко придвинулись на несколько шагов. Из их среды выдвинулся лядащий мужичонка с седой бороденкой.
— Один из депутатов, — шепнул мне Страдецкий.
— Ты староста? Как фамилия? — распоряжался Сильницкий.
— Проспелов, ваше высокоблагородие, Проспелов, Михей Елистратов.
— Сбивай народ на сходку. Их высокопревосходительство хочет с вами говорить.
— Да все тут, ваше высокое благородие, собирать некого, — отвечал староста сладким деланным голосом с глубоким поклоном на три стороны. — Только извините, ваше высокое благородие, не ожидали никак, как есть в своем виде собрались. Как увидали, значит, из-за мыска-то, что енеральский пароход бежит, так все и высыпали на берег-то, хоть посмотреть, мол, как кормилец наш едет, сам его высокое превосходительство господин губернатор, отец наш, благодетель, дай бог ему много лет здравствовать. Глядим, а пароход-то к нам приворачивает. Господи, мол, радость-то какая, увидим, мол, нашего ясного сокола самолично…
Староста снова низко поклонился и истово перекрестился большим крестом.
Духовской дрожал от сдерживаемого негодования и нервно крутил седые усы.
Сильницкий прервал словоохотливого старосту:
— Ну, довольно там растабаривать! Подходи ближе, ребята, нечего переминаться с ноги на ногу! Становись вокруг!
Новоселы немножко придвинулись, но все-таки остались стоять на почтительном расстоянии.
Духовской начал говорить:
— Я вами очень, очень недоволен. Вы не только не поняли и не оценили всех забот о вас пгавительства, но, когда я не исполнил вашей совегшенно незаконной пгозьбы, то вы позволили себе обеспокоить нашего обожаемого госудагя импегатога вздогным и глупым пасквилем. Вы пытались обмануть монагха и очегнить меня, но его импегатогское величество слишком хогошо знает меня, своего стагого слугу, пголивавшего за него свою кговь…
Он говорил долго и даже старался употреблять понятные, как ему казалось, для всякого выражения, но само построение фраз и его выговор, этот типичный картавящий выговор человека, привыкшего с детства говорить по-французски, требовали совершенно другой аудитории.
Крестьяне неловко переминались с ноги на ногу, угрюмо молчали и только мрачно почесывали время от времени головы и бороды.