Если я заказывал один блинчик с нутеллой и взбитыми сливками, Пакита делала мне два. Ее не тревожило, что у меня уже образовались складки вокруг талии. А когда я вяло пытался протестовать, она непререкаемым тоном заявляла: «В твои годы надо есть досыта!»
С Насардином у меня не бывало долгих бесед, но я привязался к нему: даже отец за те двенадцать лет, что мы прожили вместе, не смог стать мне ближе и родней.
Он научил меня считать по-арабски – вахед, а тнейне, тлета, а рабха… – и давал мне читать путеводители из своей коллекции.
– Понимаешь, ваш фургон был единственным местом на земле, где со мной ничего не могло случиться, где я забывал про обратный отсчет времени.
Насардин высморкался и утер слезу.
Он говорит:
– Это из-за нового табака… Не знаю, что они туда кладут, но у меня от него аллергия.
* * *
Насардин редко рассказывал о себе. И не потому, что был скрытен или застенчив: просто он не представлял, что его персона может кого-то интересовать.
А я находил его потрясающе интересным. Это был первый иностранец, с которым я познакомился, и единственный, с кем я мог поговорить. Мне было семнадцать лет, и я еще ни разу не покидал Францию, более того: никогда не выезжал из региона и департамента, где родился. Я хотел знать о Насардине все, потому что он прибыл из другого мира, совершенно не похожего на мой. Я изводил его бесконечными расспросами, а он терпеливо отвечал.
Он уехал из Алжира, когда ему не исполнилось и девятнадцати, оставив там родителей, четверых младших братьев и сестер, а еще кузину Далилу, предназначенную ему в жены. Оставил деревню в глуши, глинобитные домики и стада коз. Слушая его, я словно видел перед собой раскаленную от зноя пустыню и необъятный простор, кожей чувствовал нестерпимо горячий воздух и обжигающий вихрь песчаной бури. Он рассказывал о проливных дождях, которые наполняют русла пересохших рек и смывают дома и мне чудилось, что это меня подхватили и уносят грязевые потоки. Насардин завораживал меня. Все, что я узнавал о его детстве, было необыкновенным, ярким, впечатляющим, таким непохожим на мои собственные детские воспоминания. Как мне хотелось, чтобы у меня были такие же черные глаза, смуглая кожа, чтобы я свободно говорил на языке, слова которого произношу с таким трудом.
Насардин приехал во Францию в поисках работы. После приезда распаковал свой старый чемодан – и с тех пор больше к нему не прикасался. Но в душе он был странником.
У настоящих путешественников тяга к странствиям не исчезает в течение всей жизни. Даже если они давно остепенились и сидят на месте, для них всегда открыт выход на посадку в самолет или распахнута дверь вагона – пусть только в воображении. Все их имущество умещается в двух дорожных сумках. У Насардина практически ничего нет, если не считать коллекции путеводителей, которую он постепенно пополняет свежими изданиями, не избавляясь от устаревших.
* * *
Когда мне было двадцать три или двадцать четыре года, одна девица, принявшая меня за поэта – очевидно, ее ввели в заблуждение очки, которые я носил по близорукости, и мои неряшливые дреды, – дала мне почитать повесть Алессандро Барикко «1900-й».
Давно забыл, как выглядела девица и как ее звали. Я даже не сумел воспользоваться ее ошибкой, чтобы попытаться ее соблазнить.
Но я был в восторге от этой книги, от истории о пианисте, который ни разу не сошел на берег с парохода, где родился, и тем не менее знал о мире все просто потому, что умел «читать людей» и «понимать все те знаки, которые они несут на себе и которые рассказывают о местах, о звуках, о запахах, об их родине, о всей их жизни…».
Помню, читая эту повесть, я подумал о Насардине. В моем представлении у пианиста были такие же курчавые волосы, такая же физиономия старого араба с щетиной на подбородке. Его руки на клавиатуре были похожи на руки каменщика, а рядом на рояле всегда стояла чашечка крепкого кофе.
И я вспомнил тот день, когда Насардин впервые заговорил со мной о путешествиях, – зимний день, такой же холодный, как сегодняшний. Я был в джинсовой куртке, слишком узкой в талии (как и вся моя одежда), и трясся от холода. Пальцы так закоченели, что я с трудом вытащил из кармана мелочь, чтобы заплатить за блинчик с шоколадом.
Насардин поманил меня к себе. Я смотрел на него непонимающим взглядом.
Он открыл заднюю дверцу фургона и сказал:
– Залезай!
Уже несколько месяцев я каждый или почти каждый день подходил к фургону и заказывал блинчики, но он еще ни разу не приглашал меня внутрь. Я залез – и мне стало жарко: помимо раскаленных сковородок, в фургоне был включен маленький обогреватель.