Мужчины в семейных трусах с вываливающимися пивными животиками, женщины в обтрепавшемся кружевном белье смотрели на умирающий закат и думали, казалось, об одном и том же. «Как и вся наша жизнь…» – думали они. И вдруг среди плеска волн в наступившей уже темноте послышался тихий, но очень наполненный понятной и известной всем русским печалью голос. На самом носу яхты, обнимая одной рукой успокоившуюся Любку и глядя на погибший закат, пел Лампа:
Другие тихие голоса подхватили песню, и, сливаясь в один общий, голос стал совсем не тихим. Он легко перекрыл и шум волны, и гул работающих двигателей яхты. Он заполнил собой все. И звучал сильно, грустно, широко как море…
Я не пел. Я смотрел на поющих русских людей, и из моих глаз текли слезы. «Дураки мои любимые, – думал я. – Дебилы мои родные, быдло мое ненаглядное, какие же вы все хорошие. Да, невоспитанные, да, агрессивные и иногда злые, но свои в доску, родные любимые…» А люди под шум волн продолжали петь:
«Да, Сибирь, – думал я. – Суровый край, где тайга закон, а медведь прокурор. Но крылатая, черт возьми… крылатая Сибирь. И воспарит она еще на радость всему человечеству. И таких высот достигнет, которых даже вообразить себе трудно. Ведь уже парила. Написала великие романы Толстого и Достоевского, создала Пушкина и Чайковского, Гагарина к звездам запустила. Вот из таких же точно русских мужиков и баб они вышли. Потому что хоть и дикие мы люди, но великие, наверное… Может, самые великие на свете. И воспарит, обязательно еще воспарит наша Крылатая Сибирь. Не может не воспарить, ведь если есть крылья, не летать нельзя…» Тут проснулся дремавший во мне черт и язвительно заметил:
«Ага, воспарит, конечно, воспарит, парили уже однажды, а потом рухнули. Чуть весь мир своим коммунизмом не придавили. И сейчас рухнут, ты что, не видишь, сколько тяжелого, грязного и мерзкого в твоих великих людях. Давят их к земле, и они всю землю давят. Задавить они хотят землю простотой своей и величием. Ты чего, не видишь?»
Я хотел ответить ему, что вижу, но это ерунда, потому что хорошего, доброго и сердечного в них больше. Я многое хотел ему ответить… Но не успел. Песня грянула с новой силой, и черт заткнулся сам по себе.
Песня закончилась. Все снова замолчали. На душе стало тоскливо и хорошо. Так бывает, поверьте, когда тоскливо и хорошо.
– Смотрите, звезда! – вдруг сказал Лампа, и все подняли головы вверх. На небе действительно зажглась крупная первая звезда. Что-то в ней таилось необычное, слишком крупная, что ли, слишком ласковые и греющие душу у нее были лучи. Я встал и посмотрел на любующихся звездой сибиряков. Они улыбались. Их головы были подняты в небеса, лица их просветлели, успокоились и стали похожи на детские. Я тоже перевел взгляд на звезду, и хотя точно знал, что до Рождества еще несколько дней, да и верующим назвать себя не мог, но все равно, улыбаясь и радуясь непонятно чему, я произнес древнее красивое слово.
– Вифлеемская, – сказал я, и тоска из моей души куда-то ушла.
Прошлое[1]