Расстояние от Женевы до Лиссабона, если считать по прямой, составляет почти 900 миль (ок. 1,5 тыс. км). Вряд ли 1 ноября 1755 года, когда португальскую столицу разрушили землетрясение и цунами, кто-либо из жителей швейцарского города ощутил хотя бы легкий толчок. Однако же вести о катастрофе разнеслись гораздо дальше, чем дрожь земли, — благодаря сети публикаций и почтовой переписки, развившейся в западном мире за два столетия после начала Реформации, во время которой Женева стала столицей кальвинизма. Франсуа-Мари Аруэ, более известный под своим литературным псевдонимом — Вольтер, еще задолго до 1755 года тяготел к религиозному скептицизму. Именно потому он проводил те дни в Женеве — король Людовик XIV изгнал его из Парижа. Но лишь после лиссабонского землетрясения отвращение Вольтера ко всем ответвлениям философии, нацеленным примирить человечество с катастрофами, на вид столь произвольными, приняло окончательную форму[322]. В своей нехарактерно страстной «Поэме о гибели Лиссабона» Вольтер вступил в спор — настолько резкий, насколько осмелились он и его издатель, — с оптимистической теодицеей немецкого энциклопедиста Готфрида Вильгельма Лейбница («Мы живем в лучшем из возможных миров») и английского поэта Александра Поупа («Все хорошо, что есть»), поразившей его своим нестерпимым самодовольством.
Спросите гибнущих на роковом пути,
Гордыня ль в них кричит:
Едва ли б жители той горестной земли
В несчастиях своих утешиться могли,
Когда б сказали им:
Но как постичь Творца, чья воля всеблагая,
Отцовскую любовь на смертных изливая,
Сама же их казнит, бичам утратив счет?
Кто замыслы его глубокие поймет?[323][324]
Поэма вызвала бурную реакцию, в том числе со стороны Жан-Жака Руссо[325]. Это, в свою очередь, побудило Вольтера написать иронический шедевр «Кандид, или Оптимизм» (1759), одноименный герой которого вместе с доктором Панглоссом (карикатурой на Лейбница) и моряком-анабаптистом становятся свидетелями разрушения Лиссабона[326].
Влияние лиссабонского землетрясения на Вольтера и Руссо — не говоря уже об Иммануиле Канте, немецком философе, посвятившем этому бедствию три отдельных текста, — свидетельствует о прочности сетей, которые связывали общество в XVIII веке. Конечно же, такие сети возникли задолго до эпохи Просвещения. Они были уже у египетских фараонов в XIV столетии до нашей эры. Шелковые пути соединяли Римскую империю и Китай. Христианство, а позже и ислам тоже создали невероятные по охвату и долговечности социальные сети, вышедшие далеко за пределы иудейского и арабского обществ, в которых они появились. Структура власти во Флоренции времен Ренессанса строилась на сложных сетях, основанных на родственной связи. Существовали сети мореплавателей, исследователей и конкистадоров — все они часто делились своими знаниями, поскольку воюющие королевства Западной Европы, стремились расширить свои торговые пути на запад, через Атлантику, и на юг вокруг мыса Доброй Надежды. А сама Реформация во многом стала революцией с сетевой структурой: ее осуществляли по всему северо-западу Европы взаимосвязанные группы религиозных деятелей. Их способность нести протестантскую весть невероятно возросла с распространением печатных станков, начавшимся в конце XV века. И все же сеть эпохи Просвещения заметно выделяется — не столько из-за географического охвата (70 % корреспондентов Вольтера были французами), сколько по качеству той информации, которая по ней передавалась[327]. В частности, связи между континентальной Европой и «средоточием гениев», которым стала Шотландия после поражения якобитов в 1746 году, оказались особенно важны для развития ряда самых значительных идей современности[328].
Адама Смита сегодня помнят прежде всего как автора книги «Богатство народов» (1776), но и его более раннее произведение, «Теория нравственных чувств» (опубликованное в том же году, что и «Кандид» Вольтера), значит не меньше. Вот что пишет Смит в замечательном отрывке из третьей части книги: