И потом я как-то неожиданно для себя открыл, что кое-кто ко мне относится как-то застенчиво-радостно, что ли. И одной из этих «кого-то» была тетя Даша – кашеварка летом и вязальщица веников зимой, женщина с вялым лицом и бледными, едва означенными на нем губами. Она постоянно прятала свои руки в мелких золотинках конопушек, и стояла потупившись, как ученица, не смевшая воспользоваться подсказкой. В поле она мне наливала еду в отдельную чашку, забеливала щи или лапшу сметаной, и, упрятав руки под фартук, смотрела, как я ем.

Сколько раз – попервам, конечно, – надирало мне задать ей вопрос: чего она уставилась? Но потом я вроде бы ко всему этому привык и даже обижался, если приходилось есть из общего котла.

Я не знаю, почему она стыдилась своих рук, и не понимал, зачем кормила меня отдельно, как правило, после других. Но мне было приятно, что ее бледные губы чуть-чуть розовели и с лица сходила вялость, оно начинало жить какой-то особой, выжидательной жизнью, словно я ее должен был чем-то до смерти удивить.

Не знал я, и сколько было тете Даше лет. Скорее всего, сорок. Ибо вскользь слышал: была у нее на фронте дочь, которая слала в письмах разные безделушки.

А однажды, после не первых, уже серьезных, морозов, когда земля закаменела и трактора были поставлены на прикол, а тетя Даша стала набирать себе бригаду вязальщиц веников, встретил я ее в Ганичевом проулке, где она почему-то брала воду из полуброшенного колодца.

Она вновь утупилась и спросила: «Как живешь?» – и увертливо увела глаза на мои обшарпанные ботинки.

Я ответил, что живу хорошо, и даже вчера вечером ел.

Ее бледные губы дрогнули какой-то незнакомой чуткостью, и она произнесла:

«Пойдем, я тебя покормлю».

«Чего, у меня дома своего, что ли, нет?» – вяло задирнулся я, но под ложечкой забулькотела пустота.

Она зачем-то вылила воду из ведер, сложила их одно в другое, и мы пошли к ее аккуратненькой – как игрушка – хатке, которую она постоянно то подбеливала, то подмазывала. Окошки ее поигрывали на солнце. За морозным узорцем паутинка гардин просматривалась. Во дворе тоже был порядок. Катушки и курятник не только побелены, но и – снизу – желтой глиной подведены.

И в комнате у нее на всем лежала незнакомая, а может, уже забытая за время военного бедлама аккуратинка. Оттого и пахло чем-то довоенным, родным.

Тетя Даша одним махом пальтушку с себя сбросила, за голубую ситцевую перегородку нырнула и выплыла, именно выплыла, а не вышла, в новом зеленом платье с белым воротничком, что кокетливо кидался вниз, оторочивая довольно глубокий вырез.

С гвоздя возле печки сняла маленький аккуратный передник, накинула тесемку себе на шею, а концы протянула мне: «Завяжи».

По-моему, я ей тесемки в два узла стянул. У меня, если чего попросят, сроду доразу не получается.

Только убрала она с загнетки заслонку – в нос шибануло знакомым: кажется, пареной тыквой.

Так и есть. Вот она передо мной, сердечная, зажаренная до коричневости, до самой сладости, значит.

Слюнки у меня во рту забушевали, а она так певуче предупреждает: «Это на десерт».

Откуда тетя Даша такое городское слово выискала, ума не приложу. Я его и то один раз в жизни слышал, когда в Серафимовиче ходил к сынку директора школы Глебу Шишову в гости. Его мама, помнится, картошку в борщ лапшой резала, а сладкое – десертом называла.

Тыквенный дух перебил другой, еще более забытый мною запах. Это, конечно же, были мясные щи.

Обалдеть! «Вот, – думаю, – наемся!»

Но мысли – на мгновение – ушли в другую сторону. Вспомнил я, как в тракторном отряде ерепун один из беженцев – Семен Сойкин – все подначивал тетю Дашу разными резучими словами. А обращался к ней не иначе, как: «Дашь, а?» И мне почему-то в ту минуту, когда я сидел за столом перед миской мясных щей, жалелось, что не врезал я ему тогда по мырсалу, чтобы аккуратнее был на поворотах.

А у тети Даши глаза разгораться начали. Сперва я думал, на них слезы выступили. Потом присмотрелся: нет, так сияют. Полезла она в подпол, долго там шурудила, думал, вся в паутине вылезет, а платье-то, по всему видно, ненадеванное. Нет, вышла, как царевна-королевна, наверно и там у нее чистота и порядок. А в руке – гляжу – бутылка чуть припузатенная поближе к донышку. Я, признаться, таких сроду не видел.

Не знаю по сей день, что это за питье было. Только когда она разлила его по рюмкам, дух какой-то пошел незнакомый. Укропом или еще какой петрушкой так, кажется, пахнет.

Сует она мне в руки рюмку-длинноножку и говорит: «Давай, Гена, выпьем, чтобы победа поскорее приспела».

От такого пожелания грех вроде отказываться. Я и сам жду не дождусь, когда эта проклятущая война кончится и хоть раз досыта хлеба наемся.

По-моему, других желаний у меня в ту пору не было. Водка, или как там ее по батюшке, пилась «мягко», как сказал бы Савелий Кузьмич. Я только нутром чуть придрогнул и – все. И тепло сразу стало.

«Ешь!» – пододвинула мне чашку с борщом тетя Даша. А сама, видел я, не только чуть пригубила свою рюмку, но и плеснула себе варева на самое донышко.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги