Нас, однако, главным образом интересует другое: в течение нескольких вечеров, отделенных от приема на Итон-сквер коротким промежутком времени, у князя оставалось ощущение какого-то осадка, от которого было чрезвычайно трудно отделаться. То был привкус едкого питья из чаши, поданной ему рукой Фанни Ассингем по окончании обеда, когда квартет, разместившийся в музыкальной комнате, пробуждая у собравшихся тончайшие движения души, весьма кстати вынуждал самих собравшихся сохранять неподвижность. После того как закончилось исполнение второй пьесы, миссис Ассингем сообщила своему молодому другу, что гений Брамса взволновал ее свыше всяких сил, и, прогуливаясь якобы бесцельно рука об руку с князем, отвела его в сторонку, где они имели возможность разговаривать, не проявляя неуважения к музыке. Князь провел с нею двадцать минут – все оставшееся время концерта – в не столь романтичном электрическом свете одной из пустых комнат, за приятной и, как выразился бы он сам, чрезвычайно плодотворной беседой, и эти двадцать минут определили для него восприятие других событий, произошедших позднее. Вышеупомянутые более поздние события тогда еще только обсуждались; для того-то она и искала случая перемолвиться с ним словечком без помех. В ее небрежно-легком тоне чуткое ухо князя различило отчетливые тревожные нотки. Прежде чем уединиться с ним, Фанни Ассингем успела потихоньку разведать некоторые обстоятельства, касающиеся того вопроса, о котором им следовало поговорить. Все это было сказано без всяких предисловий и так внезапно, что почти нуждалось в объяснениях. Затем возникло ощущение, что сама внезапность и служит объяснением – что, в свою очередь, повлекло за собою легкую неловкость.
– Знаете ли вы, что они все-таки решили не ехать в Мэтчем; а если они не поедут… По крайней мере, если Мегги не поедет… Вы, я думаю, не поедете один?
И вот, по удивительному повороту судьбы, именно в Мэтчеме в пасхальные дни князь мысленно заново переживал этот разговор – по сути, в значительной мере предрешивший все последующее. Князь уже не первый раз гостил в английском загородном доме, давно научился вести себя очень по-английски и в достаточной мере на английский лад; если эти визиты не доставляли ему безумного наслаждения, то, по крайней мере, он получал от них не меньше удовольствия, чем представители славной нации, которые общими усилиями изобрели их когда-то, в глубине времен, и до сих пор, в затянувшийся полдень своего истового служения, продолжали единодушно, пусть даже и немного машинально, соблюдать этот старинный обычай. Притом же именно во время таких визитов особенно проявлялась свойственная князю привычка словно бы отстраняться от происходящего, наблюдая окружающее критически-насмешливым внутренним взором; внешне оставаясь полноправным участником, князь замыкался в себе, словно уходя в некую отдаленную часть своей души, которую нисколько не интересуют события, разыгрывающиеся на переднем плане. Телом он неизменно участвовал во всевозможных занятиях первого плана, как то: стрельба, верховая езда, гольф, пешие прогулки по изысканным диагоналям луговых тропинок или же вокруг бильярдных столов с кармашками по углам; стойко переносил такие испытания, как игра в бридж, завтраки, ланчи, чаи и обеды, и вершина повседневных занятий – ежевечернее сборище вкруг bottigliera[36], как называл князь переполненный до отказа поднос с бутылками; наконец, исправно отдавал светскому общению весьма необременительную дань красноречия, остроумия и жестикуляции. Но при этом очень часто чувствовал, что какая-то его часть остается в стороне; напротив, когда он был один или с близкими людьми, или, например, с одной только миссис Вервер, он и двигался, и говорил, и слушал как единое целое.