В ретроспективе картина распадалась на ряд отдельных моментов, и каждый из них можно было рассматривать сам по себе, примерно так, как зритель в ложе созерцает понравившуюся пьесу. Некоторые моменты выступали особенно ярко, и Мегги перебирала их, словно твердые жемчужины, нанизанные на нитку – именно те, что имели место перед самым обедом, который состоялся очень поздно, уже около девяти, поскольку Америго все-таки сильно задержался с возвращением. В этот промежуток времени произошло, на самом деле, довольно много разных событий, и Мегги в воспоминаниях четко отделяла одно от другого. Много времени спустя она говорила, что все предыдущее слилось для нее в сплошное пятно, как бывает в часовне при рассеянном свете лампадки, едва пробивающемся сквозь пелену благовонных курений. Несомненно, чаще всего вспоминался главный, самый первый момент: странная короткая тщательно отмеренная пауза, которую она совершенно не планировала, но – как долго? узнает ли она когда-нибудь, как долго? – никакими силами не могла прервать. Мегги находилась в маленькой гостиной, где она всегда «сидела».
Вернувшись наконец домой, она с расчетом переоделась к обеду. Просто удивительно, сколько всего она делала с расчетом в течение этого маленького инцидента, которому придавала такое безмерное значение. Он приедет поздно… Он приедет очень поздно – это одно Мегги знала наверняка. Оставалась еще и такая возможность: приехав с Шарлоттой прямо на Итон-сквер и узнав, что Мегги уехала, он решит остаться там. Мегги не стала оставлять для него записки на этот случай: вот еще один из тончайших нюансов ее решительности, хотя в результате возвращение Америго могло задержаться еще больше. Он мог подумать, что она уже пообедала; мог остаться там специально, чтобы доставить удовольствие ее отцу накопившимися рассказами. Ему и раньше случалось идти на жертвы ради этой благой цели, иногда даже лишая себя возможности лишний раз переодеться.
Сама Мегги на этот раз воздержалась от подобных жертв. За время, оказавшееся в ее распоряжении, она позволила себе принарядиться, приняв вид возмутительно свежий и прямо-таки элегантный, отчего ожидание сделалось еще более напряженным – потому эти минуты впоследствии и связывались для нее с образом притаившегося хищника. Мегги прилагала все усилия, чтобы ее душевное состояние никак не проявлялось внешне. Она не могла читать бесцветный роман – о, это уж было выше ее сил! – но могла, по крайней мере, устроиться с книгой у лампы, в новом, ни разу не надеванном платье, которое топорщилось вокруг нее пышными складками, быть может даже чересчур пышное и парадное для скромного домашнего платья, но все же, как Мегги робко надеялась, не лишенное бесспорных достоинств. Она часто поглядывала на часы, но не стала расхаживать взад и вперед по комнате – проявила силу воли, хотя и знала, что ходьба по натертому до блеска паркету и шуршание развевающихся юбок помогли бы ей почувствовать себя еще более нарядной. Беда в том, что это же заставило бы ее еще острее ощутить свое волнение, а это-то как раз было совсем ни к чему.
Беспокойство отпускало ее лишь в редкие минуты, когда Мегги опускала глаза и с удовольствием окидывала взглядом свое платье – это позволяло ненадолго отвлечься от тревожных мыслей, особенно если удавалось задержать внимание достаточно долго, чтобы успеть подумать: интересно, настолько ли оно хорошо, чтобы его, наконец, одобрила Шарлотта? Мегги терялась и робела во всем, что касается одежды, а последний год прожила в постоянном страхе беспощадной критики Шарлотты, которую невозможно было предугадать заранее. Сама Шарлотта умела одеться так оригинально и с таким шармом, как ни одна женщина в мире; получив в свое распоряжение практически неограниченные средства, она могла наконец проявить свои таланты в этой области, и, таким образом, справедливость восторжествовала. Зато Мегги, по ее собственному выражению, «разрывалась на части», сознавая, с одной стороны, что подражать подруге бесполезно, а с другой – что узнать ее истинное мнение невозможно. Да, она, скорее всего, так и сойдет в могилу, не зная, что на самом деле думала Шарлотта о внешности своей падчерицы и о ее неумелых попытках одеться поинтереснее. Она всегда очень мило отзывалась о смелых экспериментах вышеупомянутой падчерицы, но Мегги в глубине души каждый раз подозревала, что Шарлотта не вполне искренна и хвалит ее исключительно из жалости. Если бы удалось докопаться до правды, разве не оказалось бы, что Шарлотта, с ее безупречным вкусом, давно считает Мегги безнадежной и потому оценивает ее наряды по иным, заниженным стандартам, раз уж тут ничего больше не поделаешь? Иными словами, возможно, она смирилась со смешным и нелепым обликом Мегги, втайне отчаиваясь и даже, может быть, раздражаясь? А стало быть, остается мечтать, самое большее, о том, чтобы хоть изредка удивлять ее неверной менее обычного нотой.