Княгинюшка находила, что отец Митчелл – истинный дар небес, хотя и сознавала с легким чувством неловкости, что все это время она справлялась со своими затруднениями, не обращаясь к его духовному руководству. Порой она спрашивала себя, подозревает ли он, с каким изощренным коварством его оставили в стороне; то ей казалось, что он наверняка угадал большую часть событий, то вдруг являлась уверенность в том, что он ровно ни о чем не догадывается. Впрочем, возможно, он потому так учтиво заполнял пробелы в разговоре, что инстинкт, более проницательный, нежели выражение лица, помог ему заметить тонкий лед под ногами и непроходящую натянутость в воздухе, какая не принята в тех кругах, где роскошь приравнивают к добродетели. Когда-нибудь, в более счастливые времена, Мегги покается ему в том, что раньше не каялась, хотя взяла на себя так много; но сейчас она несла в своей слабой, онемевшей от напряжения руке кубок, полный до краев, из которого поклялась не пролить ни капли. Страшно ей было дыхание высшей мудрости, прикосновение священного света и даже сама помощь небес; а уж нынче, как никогда прежде, пришлось вдохнуть тяжелой, гнетущей атмосферы.

Где-то и как-то случилось что-то очень серьезное. Богу известно, у Мегги был большой выбор разнообразных предположений. С остановившимся сердцем раздумывала она, уж не лопнула ли в конце концов туго натянутая нить между ее мужем и отцом. Княгинюшка горестно зажмурилась от одной только возможности подобного пассажа, но и с закрытыми глазами продолжала видеть, какие уродливые формы могло принять такое событие. «Можешь дознаться сам!» – бросила она Америго в тот вечер, когда разбилась чаша, на его вопрос о том, кто еще «знает». Мегги льстила себя надеждой, что с тех пор не помогла ему ни на йоту приблизиться к решению загадки. Она дала ему занятие на все эти недели, а сама ночи напролет лежала без сна, мучительно ощущая, как страдает его самолюбие от этой безжалостной, непобедимой неуверенности. Она отдала его на растерзание неизвестности, которую он не мог даже и пытаться переносить равнодушно, не мог и перевести в чистую, окончательную несомненность. Чем достойнее вел себя Америго, тем сильнее вгрызалась неизвестность в его душу, и Мегги не раз говорила себе, что он, неровен час, совершит какую-нибудь ужасную ошибку, лишь бы разбить эти чары, скрепленные непроницаемым, словно полированная слоновая кость, поведением ее отца, – начнет буйствовать, разобьет, чего доброго, окно, истомившись по глотку свежего воздуха, так что в конце концов ему изменит даже неизменный хороший вкус. И тогда он разом погубит все: один-единственный неверный шаг разрушит безупречное совершенство его обычной манеры.

Так тени вокруг княгинюшки то сгущались, то рассеивались, а тем временем отец Митчелл продолжал разглагольствовать как ни в чем не бывало. Были и другие тени; они нависали над Шарлоттой, свидетельствуя о том, что и ее терзают подобные опасения, и в особенности мысль о перемене в отношениях между обоими мужчинами – мысль, которую она не осмеливалась додумать до конца. Существовали, по мнению Мегги, и другие возможности, слишком много разных возможностей, одна страшнее другой, но нервы уже совершили все, что было в их силах, и ты остаешься совсем одна в темноте, где рыщут бесчисленные опасности, – примерно в таком же положении оказывается ночной дозорный в местности, населенной хищными зверями, да еще не имея средств развести костер. В таком состоянии Мегги способна была ожидать чего угодно от кого угодно, чуть ли даже не от Боба Ассингема, обреченного пребывать вечным наблюдателем и глубокомысленно смаковать вино из запасов мистера Вервера; да-да, даже и от добродушного священника, который откинулся, наконец, на спинку стула, сложив на животе толстенькие ручки и вращая большими пальцами.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Мировая классика

Похожие книги