Еще через час все вышли на улицу с сумками, чемоданами и рюкзаками.
Перед гостиницей красным революционным флагом мотался на сыром ветру красный каштан.
— Ну что, скинемся на такси? — неувядаемо выкрикнула веселая Алла.
— У меня осталось только двадцать евро, — проканючил Толя Рыбкин.
— У меня есть деньги, — жестко сказал Илья.
Черная машина подкатила сбоку. Стекло отъехало вниз.
— Пье-е-е-ер! — счастливо завизжала Алла Филипповна. — Ура-а-а-а!
— Я подвезу вас в аэропорт, — сухо сказал Пьер. — Садитесь. Вещи в багажник и на колени.
Он был неузнаваемый. Он был как чужой. Молчал все время. Зато другие говорили. Аллочка трещала, как трещоткой гремучая змея, ахала и охала, вертела головой: прощай, площадь Этуаль, прощай, Триумфальная арка, пока-пока, Елисейские Поля! Хомейко костерил Париж в хвост и в гриву, ибо три дня провалялся в гостинице с расстройством желудка. «Съел, проклятье, эту французскую жабу — и, тудыть-растудыть, не переварил!» Костик лениво пережевывал во рту слова, беседуя с Толей Рыбкиным о манере импрессионистов: это все давно устарело, старик! Да и Черный квадрат, этюд его мать, устарел!
Илья, Мара и Пьер молчали. Им не о чем было говорить. И незачем.
В аэропорту «Шарль де Голль» все взахлеб благодарили Пьера. Алла поковырялась в сумочке и выхватила, оторвала от сердца припасенный, должно быть, для красноярцев сувенирчик — резиновую дамочку в розовеньком платье, под черной вуалькой, в черной шляпке с поддельными жемчугами: «Возьмите, дорогой вы наш! Возьмите эту чепуху! Просто — на память! А дамочка, это, наверное, — хихикнула Алла, — красавица-шлюшка с Пляс Пигаль!» С Монмартра, ледяно ответил Пьер. Алла смешалась, не знала, шутить дальше или остановиться. Персидский встал грузной ногой на поверженный чемодан, вытирал, как на пляже, лысину. Илья отвернулся. Глядел в окно.
Пьер подходил к каждому и каждого целовал. Холодно. Заученно. Как автомат. «Блин, он что как из Музея восковых фигур, мужика как подменили», — подумала, ничего не понимая, Алла Филипповна.
Мара прикоснулась к его чисто выбритой щеке холодными губами.
Пьер на миг остановил свое лицо, как лаковую черную машину, около ее лица. Щека чувствовала щеку. А жизнь уже не чувствовала жизнь.
— Adieu, mon amour, — церемонный, надменный французский шепот льдинкой проколол ухо и вышел через сердце, под холодными ребрами.
И Мара по-французски холодно сказала:
— Adieu.
Мара и Илья прилетели в Москву. Потом приехали на поезде в Самару.
Мара пошла ночевать к себе домой, в покосившуюся бабкину развалюху. «Я хочу выспаться одна», — сказала она Илье.
Она натаскала из сарая дров, затопила печку-голландку и вспоминала покойную бабушку и покойную мать. Париж казался красивым сном.
А назавтра позвонил Илья.
— Мара, привет, — сказал Илья, и она не узнала его голос. — Мара, у меня мастерская сгорела. Вся. Дотла. Двести работ. Пришел утром, а там одни косточки. Пепел. Я ключ Лешке Суровцеву оставлял, блядине, пили, курили, окурок бросили. Так думаю. Мара, я давно хотел тебе сказать. Мара, я люблю тебя!
И Мара заплакала в трубку.
КОШКА, ПРИНОСЯЩАЯ СЧАСТЬЕ
Старая фотография
День Победы. 9 мая 1945.
За столом — Нина, Валя, Наталья Павловна, Степан Семенович, Михаил Павлович, Миша Мигачев, кресна и дядя Петя. Томочка в кресле.
Гляди, гляди на них, на всех.
На Томочке — красный галстук. Она забилась в кресло, свернулась улиточкой. Улитка, долго ли проползешь? К самой вершине горы? Ты же не знаешь длины пути. И времени, которое затратишь. Насупилась. Не девочка — медведик сердитый.
Кисти скатерти. Рюмки у тарелок женщин и девушек налиты вином. Темно-красное, густое, страшное. Хуже крови. Нина глядит на рюмку печально, обреченно. Валя берет в руки узкую хрустальную ножку и смеется. У Вали зубы мелкие, как рисины.
Женщины, глядите на своих мужчин! Они вернулись с войны.
С самой тяжелой войны на свете, и тяжелее и страшнее этой — не будет.
А может, будет! Томка, улитка, скажи, будет или нет?!
Погадай! Гадают так: зажмуриваются, вертят в воздухе указательными пальцами, потом, с закрытыми глазами, концы пальцев соединяют. Если не сойдутся — все, пиши пропало. Не сбудется ничего.
Гляди на них, на мужчин рода своего. Они все живы.
Они все — живы еще.
Степан Липатов узок в плечах, длинный, худой, Наталья зовет его в насмешку: «Ага-щука». Усики — черной полосочкой. На фронте дразнили: «Фюрер!» Он махал рукой раздраженно: отстаньте! Что хочу, то и ношу! А хотите — как у Сталина усы отращу! Бойцы пугливо вытягивали лица, умолкали поспешно. Махорку крутили.
Вернулся Степан, весь израненный. Живого места нет. И пулевые, и осколочные, все брюхо как чернозем перепахано. Да руки-ноги целы — что еще?