Его руки падают с моей груди, и теперь я — из духа противоречия — чувствую, что я разочарована, оттого что мы не станем заниматься с ним любовью. Но одновременно и вздыхаю с облегчением; ведь если б мы стали это делать, он бы опоздал, и я потом оказалась бы в этом виновата. Ну и, конечно, я чувствую обиду: это — моя болезнь, мое бремя, мой крест. Я обижаюсь на его слова — «ты по утрам всегда такая собранная и практичная», ведь именно мои практичность и собранность дарят ему два лишних часа сна.
Он встает, он умывается и бреется, а я готовлю ему завтрак. Мы всегда едим за низким столиком, стоящим у кровати, поспешно сдвинув в сторону постельное белье. Вот мы пьем кофе с гренками и с фруктами; а он уже — сразу видно профессионала — аккуратно и тщательно одет, спокоен, взгляд ясный. Он смотрит на меня внимательно. Я понимаю, что Майкл хочет что-то мне сказать. Неужели он на сегодня запланировал разрыв со мной? Я припоминаю, что это — первое за целую неделю утро, когда мы вместе. Я не хочу об этом думать, потому что Майкл дома чувствует себя несчастным, он там — как узник в тюрьме, и маловероятно, что последние шесть дней он провел там, с женой. А если все это время он был не дома, то где тогда? Мое чувство — это, скорей, не ревность, это — тупая боль, тяжелая тупая боль утраты. Но я улыбаюсь, пододвигаю к нему гренки, протягиваю свежие газеты. Он берет газеты, бросает на них беглый взгляд и говорит небрежно:
— Не знаю, сможешь ли ты потерпеть меня здесь две ближайшие ночи — мне вечером надо приехать в больницу почти напротив твоего дома, я там читаю лекции.
Я улыбаюсь; несколько мгновений мы посылаем друг другу волны иронии — потому что годами мы проводили все ночи вместе. Потом он плавно соскальзывает в сентиментальность, но в то же время и пародируя ее:
— Ах, Анна, ты только посмотри, каким затасканным, избитым все это стало для тебя.
Я снова просто улыбаюсь, потому что нет смысла что-то говорить, а потом Майкл продолжает, и бесшабашно на этот раз, изображая старого распутника:
— Каждый день восходит солнце, и каждый день ты делаешься все более и более практичной. Любой мужчина, имеющий хоть каплю разума, прекрасно знает, что, если женщина становится такой практичной с ним и собранной, настает пора прощаться.
Мне вдруг становится так больно, что я уже больше не могу поддерживать эту игру, и я говорю:
— Что же, как бы оно там ни было, а я буду очень рада, если ты сегодня вечером ко мне придешь. Ты хочешь здесь поужинать?
Он отвечает:
— Ведь это было бы совсем невероятно, если б я отказался с тобой поужинать, когда ты так прекрасно готовишь, правда?
— Я буду очень ждать, — говорю я.
Он говорит:
— Если ты можешь одеться быстро, я могу тебя подбросить до работы.
Я колеблюсь, потому что думаю: «Если сегодня вечером мне предстоит готовить, то надо все купить перед работой». Видя мои сомнения, он быстро добавляет:
— Но если тебе это не совсем удобно, то я поехал.
Майкл меня целует; и этот поцелуй — как продолжение всей той любви, что мы с ним знали. Он говорит, мгновенно отменяя эту секунду интимной близости, потому что его слова продолжают совсем другую тему:
— Если у нас и нет больше ничего общего, то секс у нас уж точно есть.
Каждый раз, когда он это говорит, а начал он так говорить совсем недавно, я чувствую, как у меня все холодеет где-то в подреберье; это полный от меня отказ, во всяком случае, я это так воспринимаю; и между нами — огромная дистанция. Через это огромное пустое пространство я иронично вопрошаю:
— Так это все, что нас объединяет?
И он говорит:
— Все? Но, дорогая моя Анна, дорогая моя Анна — впрочем, мне пора идти, а то я опоздаю.
И он уходит, страдальчески и горько улыбаясь, уходит как мужчина, которого отвергли.