Они отужинали у сонной хозяйки двора в закуте, слушая храп обозников за стенкой. До Волеговки слух о пожаре в Илиме, понятно, еще не докатился. Для хозяйки они были просто бусыги — безобидные бродяги, всю зиму шатавшиеся по пристаням в поисках легких подрядов. За ужин и постой платил Федька. В краденом зипуне он нашел зашитые в подклад деньги — сорок копеек. Осташа тому уже не удивился. Все Федьке доставалось легко, играючи — словно бог давал. Федька и спускал все так же легко, не сомневаясь в том, что придет новая нужда — будет новая удача.

Лежа под зипуном на лавке, Осташа слушал переливчатые храпы, глядел на синий огонек лампады, что задыхался в вони овчин и мужицкого пота, и в темноте угрюмо размышлял. Если бы он сам пошел воровать зипуны, то уж точно попался бы. А если бы и не попался, то забыл бы украсть и рукавицы. И уж в любом случае никогда бы не подвернулся ему зипун с деньгами: он любой другой бы зипун взял, но не этот. Такой уж он был тяжеловесный человек. Федька по жизни плыл как щепка по реке: всегда на струе, всегда вперед всех летит, нигде не зацепится. А он, Осташа, как сырое бревно: неуклюжий, неповоротливый, медленный; на каждом повороте застревает да разворачивается. Зато удар бревна дробит камни и крушит борта барок, а щепку плескает туда-сюда, и нету в ней ни проку, ни угрозы.

Наутро Осташа с Федькой убрались с постоялого двора пораньше, чтобы обозники не успели их запомнить. За Волеговкой по берегу Чусовой раскинулась здоровенная луговина. Пока пересекали ее, совсем рассвело. День начинался ясный, но чуть ветреный. Снежная пыль висела над просторами, и солнце поднималось в пунцовом зареве, сразу и блеклое и слепящее. Осташа оглянулся. Небо было мощно выгнуто, даже присутулиться захотелось, будто лошадь через голову перепрыгнула. За луговиной из крутого елового берега Чусовой торчали косые каменные доски бойца Гребни. Над шапками далекой Волеговки стояли белые столбы дыма, одинаково накренившиеся налево. Окоем покато горбился горами с сизым начесом заснеженных лесов.

С луговины дорога уходила в просеку. Узкие ели, опрятные и чистые, громоздились высокими стопами кружевных подушек. Дорога же корячилась грязная и разъезженная. Бурые колеи были облиты конской мочой и обмазаны навозом, растертым полозьями саней. Слева из-под еловых лап по кривым зимникам на дорогу то и дело вереницами вываливались чумазые угольные обозы. Зимники вели на лесосеки или куревища, где углежоги палили свои кабаны. Огромные поленницы, обложенные дерном, неделями прели гнилым огнем, превращаясь в уголь. Углежоги с кольями-шнырами в руках ходили по ледяной скорлупе кабанов и расчищали, прошныривали прудухи, чтобы адский огонь в чревах кабанов глотнул воздуха и не удушился. Бывало, какой бедолага проваливался в кабан и заживо прогорал вместе с костями в тонкую пачкотную сажу. Угрюмые углежоги были черные от копоти, с красными слезящимися глазами, в прожженной одеже, с опаленными лыжами на валенках. По чащам вокруг куревищ стучали топоры лесорубов: кабаны пожирали дрова целыми горами. Старошайтанские и староуткинские возчики длинными караванами саней везли короба с углем на заводы. Осташа с Федькой могли присоседиться на возок к какому-нибудь бородатому тулупу, но ехать было скучно, и они топали сами.

— Это мы правильно делаем, что идем в Демидовскую Шайтанку! — говорил Федька и утвердительно тряс кулаком. — Я свидетелем буду! Коли не виновен — за что наказанье? Придем к этому капитану Бергу и скажем: «Твою м-мать!.»

Осташа мрачно ухмылялся, размышляя о том, не посадит ли капитан его обратно под замок? Но чего делать? В чулане прятаться всю оставшуюся жизнь? Его плотно загнали в угол. И Сысолятин из сплавщиков его выбросил… Что ж: он, Осташа, теперь не человек — тать. Но терпеть, мириться Осташа не хотел. И если уж бить, так сразу по предсердию, чтоб у врага в глазах потемнело.

Нет, его ведь не просто со двора согнали, как приблудного пса. Его убить хотят, сгубить, искоренить, чтоб не было его вовсе! И если в Кононе, в Колыване, в Гусевых — неправда, значит, правда — в нем, в Осташе. Когда правоту в себе чуешь, всегда сил больше. Не надо было так налегать на него, ведь теперь ему отступать некуда, и он будет биться беспощадно. Беспощадно. Вроде заплелась судьба в косу, будто домовой лошадиную гриву запутал, и коли расплетешь — лошадь сдохнет. Но он — не лошадь, и судьба — не грива. И домовой до смерти никогда не губит, отпускает душу на покаяние.

А Федька по мыслям прыгал, как воробей по пшену.

— Это хорошо, что мы с утра умотали, — говорил он, оглядываясь назад, хотя от Волеговки они отмахали уже верст пять. — Баба со двора постоялого присмотрелась бы ко мне да вспомнила меня. Крик бы подняла, нас обоих бы повязали.

— А чего ты там натворил? — поневоле спросил Осташа.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже