И выдал бы Лейбе или другому, такому же, как он, бедняку, немного топлива на зиму, еды на субботу. И человеку, получившему жалкую подачку, пришлось бы молча проглотить обиду, — за проявление гнева законоучители наложили бы на него 150 постов. Гнев — грех. Большой грех. Нарушить целомудрие — и то стоит дешевле, всего 84 поста…

Зато в день Рош-га-шано, иудейского Нового года, Пинхас и Лейба вместе и дружно совершали ташлих — обряд грехоизвержения: стояли рядом на берегу реки, вытряхивали карманы, бросали в воду кусочки хлеба, — и грехи их, вытряхнутые в реку, уносились ее течением.

Но, что там ни говори, Лейба мог быть твердо уверен, что, умерев, не останется гнить на улице, — его непременно погребут за счет общины…

Так и жила еврейская община славного города Кята, хорезмийской столицы, своими представлениями о мире, своей обособленной, замкнутой жизнью, — пока сюда не попал по воле недоброго случая юный раб, язычник Руслан. Ему и было суждено взорвать эту глухую жизнь через то, чего не могут обуздать ни 365, ни 3650, ни 36 500 запрещений — женскую прихоть.

— РУ-У-У, РУ-У-У-

К тягучему скорбному зову Калгастовой матери, оплакивающей свое чадо-печаль, прибавились новые голоса, обращенные к нему; казалось, вся планета-женщина взывает единым голосом, нежным, тоскующим: — Русь, Руслан!

Баян- Слу, Аза, Ануш…

И теперь — эта.

Он сразу догадался, проснувшись, что это — она.

— Иаиль!

Она вздрогнула; веник, которым, стараясь меньше пылить, она подметала глиняный пол, слегка обрызганный водою, с глухим коротким треском упал ей под ноги. Обернулась, Однако ее свежее юное лицо вовсе не выражало испуга или смущения.

Наоборот, смеющиеся черные глаза с дивно густыми пушистыми ресницами, немного приподнятый кончик узкого носа, и губы, причудливо изогнутые в углах (книзу и сразу же — усмешливо — кверху), и ямочки на щечках, и бархатная шапочка, съехавшая набекрень, придавали ей беспечный, задорный, даже чуть залихватский вид.

— А! Очнулся? Ну, здравствуй. — Отбросила толстые косы за спину, поставила скамеечку, присела поближе к нему. — Откуда знаешь, как меня зовут?

— Слыхал от отца твоего.

— Имя мог услыхать, но откуда ты можешь знать, что я и есть та самая Иаиль?

Учась в Самандаре аланскому языку, Руслан и думать не мог, что эта речь пригодится ему где-то в Хорезме. Но уже в пути он заметил, что язык хорезмийцев, находившихся в караване, очень похож на аланский, только не такой остроцокающий, и евреи часто говорят между собою на этом языке, — так что, приноровившись, можно было сносно объясняться с ними.

— Я еще там, в пустыне, подумал, — сказал Руслан, — дивчина с таким… ну, певучим и мягким именем… непременно должна быть пригожей и нежной. И сейчас, приглядевшись к тебе, подумал: только ей, вот этой пригожей и нежной дивчине, и быть Иаилью.

— О, ты, я вижу, юноша любезный! — Она расхохоталась. — И всем девушкам ты это говоришь?

Ей было приказано относиться к нему, как к брату родному. Но не только поэтому она так вольно держалась с ним. Чистое, еще детское, чутье подсказало ей — он свой, он добрый, хороший.

Перед детьми не притворишься хорошим. Человеку истинно доброму не надо выпячивать перед ними свою доброту. И без того, по каким-то почти неуловимым приметам, — то ли в губах, то ли во взгляде, то ли в движениях, пока он еще не успел ничего сказать и сделать, — дети сразу способны увидеть, хороший он или плохой.

— Ну, где же мне было с ними говорить. Вот уже год в плену.

— Э! — Она беспечно махнула рукой. — Я всю жизнь в плену. Только и слышу: «Вся мудрость женщины в веретене», «Будь скромной, будь скромной». Надоело! Но правда, тебе понравилось мое имя?

— Очень. Оно… знаешь, этакое…, милое, лилейное…

— Ишь ты. А тебя как зовут?

— Но ты же… сейчас меня звала!

— Я? Тебя? Звала?

— Да. «Русь, Руслан».

— Тебе показалось. Я пела: «Рустам, Рустам»

— Что за Рустам?

— Богатырь был такой когда-то в Туране. Хочешь, буду тебя так называть? Руслан и Рустам — похоже.

— Ну, какой же я богатырь. — Он вытянул тощие руки. — Если и богатырь, то дохлый.

— Будешь живой, будешь здоровый! Но ты должен много есть, хорошо есть. Вот, я принесла тебе еды. — Она поставила на циновку медный поднос, сдернула с кувшинов, мисок, чашек, белую ткань. — Вот куриная ножка. Немного телятины. Мед. Тут вода с каплей вина. Ешь. Много пей воды. Но сперва глотни лекарства.

Он заметил, что, оглядывая поднос, она сглотнула слюну.

— Будешь есть со мной?

Она засияла:

— Буду, если позволишь.

— Позволю. Не мешает? — он указал на ее носовое кольцо.

— Есть не мешает.

— А… целоваться? Она вспыхнула:

— С кем? — Губы ее жалостно задрожали. С кем ей было говорить о поцелуях? Не с братом же, и не с отцом. А с матерью — скучно. Сто тысяч нежных слов о поцелуях не могут заменить один подлинный жгучий поцелуй, — так же, как сто тысяч слов о сладости груш не способны заменить одной благоухающей груши.

А губы Рустама — они тут, вот они, вот, лишь потянись…

Это был первый посторонний мужчина, с которым она осталась наедине.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги