Мы сидели долго. А потом Оскар Оскарыч нас повез в автомобиле за город. Автомобиль шипел, разбрасывая комья снега отсыревшего, черный ветер оттепели налетал в окно, накидывался яростно, душисто, трепал зелень газа в фонарях и мчал нас к «Жану» за заставу. Тот же ветер гудел месяцы назад в березах Красного, над кладбищем и лазаретом, в том же мраке изначальном я дышала и сейчас, неслась в автомобиле спекулянтском в ночь грозной войны к жалким утехам. И когда в отдельный кабинет нахлынули цыгане, азиатскою тьмой залили, завели хор пронзительно-рыдающий, и всюду видела я эти лица темнокарие с белейшими зубами, то и сама чуть не взревела.
Мы возвращались к четырем. У самого подъезда «Метрополя» Женя вдруг сказала.
— Я к тебе зайду. Не хочу домой.
Оскар Оскарыч возражать не смел. Покорно снял котелок свой, над столь ранне-облетевшей головой, и красными губами на лице пухло-белом приложился к нашим ручкам.
XX
Андреевская сильно выпила, я тоже, но сегодня вино мало веселило, весь визит казался мне не нужным. Женя легла на диван.
— Меховщик Оскарыч надоел мне, прямо надоел… хотя и говорит, что мы театр свой заведем. А может, врет? А? Ты не думаешь? Я просто к жизни отношусь. Срываю, где могу, и пробиваюсь. Я авантюристка, и пролаза, если и с театром не наладится, с гастролями, открою оперетку, буду офицеров, гимназистов обольщать.
Я разделась и легла. Но не тушила маленькой лампочки у кровати. Закурила папиросу.
— Наш театр должен передвижной быть… ну, для прифронтовой полосы… развлекать здоровых и больных, раненых и … тех, что завтра помирать пойдут. Да… так я и хотела говорить с тобою — Андревсккая будто спохватилась — вот и помоги одной тут девушке, ты нынче видела ее в театре.
— Если смогу…
Андреевская вдруг захохотала, и довольно дерзко.
— Если ты женщина занятная, как утверждают, то поможешь.
Меня несколько раздражил смех ее.
— Да чем помочь-то?
— Ну, слушай. Душа есть племянница моя, курсистка, мы курсо их называем. Курсо, курсо… имела эта самая курсо неосторожность познакомиться с твоим Маркелом. Что там между ними было, я фонариком не светила… и оно бы ничего, но дальше и пошла ерундистика. Что Маркел при всей как будто добродетельной наружности слизнул девицу, это бы ничего. А Мало того, что слизнул — впал и во мрак, в терзательное состояние, что вот он этакий, а не такой, и тут ты появляешься, значит любит он тебя, и без тебя жизнь расклеивается, а ту целует, стало быть, преступник пред обеими, одним словом девушку извел, о тебе три короба наговорил, у бедной Душки в голове такая чепуха, что уж теперь кажется ей — и она что-то роковая, тоже в чем-то виновата, одним словом, вздор дичайший. Идиотка, дура, но ведь восемнадцать лет, курсо, пойми…
Вот это очень мне понравилось. Дипломатия ресторанная, цыгане и ночное посещение, — и все из-за того, что я должна улаживать сердечные дела девчонки мне неведомой с собственным мужем. Браво, Женя Андреевская!
Теперь я захохотала — дерзко, зажгла новую папироску.
— Что-же, мне бежать к ней и доказывать, как она счастлива с Маркелом может быть?
Андреевская несколько смутилась.
— Нет, ты не поняла, не бежать, а я сказала тебе потому, что я… считала, что ты выше этих слов муж, мой… а она сама с тобою очень хочет познакомиться… потому что ты так… вдруг неожиданно между нею и Маркелом встала.
Мне становилось, правда, даже любопытно. Я глядела на знакомые, зеленые, сейчас чем-то заволокнувшиеся глаза Андреевской, на ее полураздетую фигурку, что выглядывала из под одеяла и имела выраженье: смеси дерзости и неловкости.
Лампочка на столике моем светила мягко под зеленым шелком, в комнате тепло, и тихо тишиною глухой ночи. Я вдруг почувствовала себя холоднее и покойней.
— Да, но меня-то именно не занимает ни Маркел, ни твоя Душа, ни их сложности — Господь с ними, сами влезли, сами и пускай расхлебывают…
— Ну, нет, опять не то, конечно сами, но я думала, что ты войдешь…если бы ты была мещанкой, я не говорила бы…
— Просто мне неинтересно это.
— Ах, тогда другое дело.
Мой тон будто подействовал.
После нескольких фраз она замолчала вовсе. Мне тоже не хотелось говорить. Думаю, Жене нравилось бы несколько задеть и потерзать — я раздражала ее чем-то, но увидев, что не удается, она спасовала.
Я потушила свет. Женя вертелась долго — в темноте спросила не сержусь ли я. «Спи, не сержусь, все глупости».
Но я немножко и играла. Я тоже не могла заснуть — во мне сидела нервная тревога. Старалась ее побороть — не выходило. Была уязвлена? Роман Маркела с юною курсисткой, путаница, и меня зовут… Зачем же разговоры в Галкине? Торжественная поза? Значит, они вместе сговорились меня вызвать… Ладно. Только-б эта, тетушка, ничего не заметила.
И я притворялась спящей, а сама вздыхала. На рассвете, когда серо-синеватый сумрак заклубился в комнате, я поймала самое себя на мысли: что же, мне Маркел не безразличен? И Париж, и Рим, и все, что было, а теперь вот, в предвесеннюю ночь московскую я лежу чего-то ради в теплом номере отеля, и не сплю? Какая глупость!