Залитая солнечным светом комната. Не знаю, летним или зимним днём, верно отсюда мне уже не различить. Зимним, скорее, к этому склоняюсь. По ощущению. Как будто печь гудит – буржуйка. Летом её у нас не топят. С июня по сентябрь пользуются печкой-плитой в подсобке, или на улице, под специально сделанным навесом. И будто окна разрисованы. А чем же, кроме как морозом? Склонившись надо мной, мама туго пеленает меня на столе во что-то светлое. В пелёнку, может. Может – в покрывало: нести меня куда-то надо было, может быть – в больницу. Ох, как не нравится мне это. Кричу что есть мочи и силюсь отчаянно освободиться. Но безуспешно. Ноги и руки уже скутаны. Осталось только горько плакать, что я и делаю. На стеснение по рукам и ногам есть недовольство, на маму – нет, словно кто-кто, но уж она-то не причастна к этому насилию, это я помню. И помню, как в тот день была обставлена та комната – передняя, как выяснилось после. А когда однажды сказал про это старшим, те не поверили. Я описал: и где стоял сундук, и как он выглядел, где – этажерка, и сколько окон было в комнате, какого цвета были занавески, и где висело радио-тарелка. Услышав от меня такую правду, старшие поразились. Сколько тогда мне было? Полгода? Год? Или чуть больше? Мне не узнать уже. Тут, на земле, по крайней мере. Вопрос, конечно, не существенный, и жизнь моя от ответа на него мало, наверное, зависит. Но – любопытно.

Помню ещё крыльцо и мягкую, высокую траву в ограде, среди которой стоит мама не то с ведром в руке, не то с корзиной, смотрит на меня. Я сижу на широкой плахе крыльца, нагретой солнцем. Под тёмным навесом, за заворами в три тонких жерди, – конные сани с заломленными вверх и связанными оглоблями, упёртыми в заплот. Крыльцо старшие помнят, сани кто-то помнит, кто-то нет, маму в ограде представить могут, а траву – никак. Говорят, что она, трава эта, только в голове у меня наросла, но в действительности её якобы не было. А я уверен вот: была.

После мы, когда мне не исполнилось ещё и трёх лет, осенью, переехали в другой дом, менее просторный, но уже свой – родители купили его у родственников жившего в нём и умершего хозяина, сымского кержака Селивёрста, бездетного. Недалеко от прежнего, через два дома, на той же улице. До этого снимали половину пятистенника, с разными входами и оградами. Другую половину тоже снимали две молодые латышки. Я их не помню. Хотя они со мной даже и нянчились, как говорят у нас – водились, когда, при таком-то обилии нянек, по каким-то причинам было некому. Все наши могли уйти в лес – и такое случалось – за ягодой или за грибами, чтобы запастись на долгую зиму. Потом, когда им, латышкам, было разрешено, они уехали на родину. Одна из них, Люся – так её по-русски величали, какое у неё было родное имя, не знаю, – вернулась. К жениху. Феде Верещагину. Поженились они и жили уже не в Ялани, а в Елисейске. Федя, закончив где-то далеко, может быть, в Омске, может быть, в Иркутске, авиационное училище, был вертолётчиком. Пролетая над Исленью, машина их из-за какой-то неполадки упала в реку. Вроде искали, но не нашли ни вертолёт, ни экипаж. Оставшись на первом году замужества вдовой, Люся опять уехала в Прибалтику. Больше уже не возвращалась. Года через четыре – дата стоит на обратной стороне снимка: «Рига. Шестьдесят первый г.» – прислала маме фотокарточку. Подписана: «Дорогой и замечательной Елене, в память о нашем незабываемом соседстве. Привет семейству и особенно Олежке». Красивая женщина. В берете, из-под которого выбиваются светлые пряди волос. Когда я, этот самый Олежка, родился, Люсе было лет двадцать. Жива ещё, нет ли, мне не известно. Я – ни сейчас и ни тогда, наверное, не понимая, зачем – выколол шилом на этом фотопортрете глаза, за что отец меня и выпорол, и правильно поступил – больше такого я уже не делал – сработал метод воспитательный. Сохранилась эта фотография. Приезжая домой и открывая иногда семейный альбом, смотрю и на неё, на эту фотографию, но женщина с неё не отвечает мне обычным взглядом – глаза у женщины незрячие, пустые.

Из настоящего, набрав в лёгкие воздуху и сосредоточившись, погружаюсь в своё дошкольное детство. Цельной картины я не вижу. Лишь фрагменты. Фрагменты эти я скомпоновал, собрал в одно место и берегу их, как мама когда-то хранила в трёхлитровой стеклянной банке пуговицы. Когда ей надо было пришить к чему-нибудь на смену оторвавшейся и потерявшейся, она вытряхивала пуговицы из банки на стол и выбирала подходящую. Так вот и я, как мама с пуговицами, поступаю с фрагментами моего далёкого прошлого – вытряхиваю их на стол моей памяти, только не выбираю подходящий, как она, а беру первый по времени и будто пришиваю его к тексту.

И вот один из них, пришитых только что.

Перейти на страницу:

Похожие книги