Зима в том году, когда нашли мы с братом в болоте Дымку, наступила поздно, но заморозила резко и злобствовала так, что на всю жизнь мне в память будто вмёрзла. На Филиппов пост, в самый канун его, скончался в Ялани фельдшер, алкоголик, из ссыльных, от водки сгорел, как говорили, а похоронить его смогли лишь к Новому году: с могилой никак было не управиться; землю, как строганину, топорами тесали, топоры от стужи крошились, как чёрствый хлеб. А я в ту зиму обморозил уши, нос и пальцы на ногах. Когда – уже в натопленной избе – приходил в себя, то катался, помню, по полу от боли и, чтобы не выть, тискал зубами тряпичный коврик. Двумя, тремя ли днями позже: сижу, помню, возле слепого из-за толстого куржака на нём окошка, скоблю ногтем на стекле податливую наледь, дышу на неё, чтобы подтаивала и чтобы в дырочку увидеть улицу, и чувствую, как уши мои, чуть шевельнусь, трясутся студнем.
И вот ещё что чувствую:
Нежность тихую, переполняющую сердце, и к той избе, и к той зиме, и… к невозвратной той поре… душа моя там – там моё сокровище – помилуй, Господи, помилуй меня грешного – к земному крепко я привязан. То того стоит?
Был у нас как-то кобелёк. Не кобелёк, а чудо гороховое, кобелишко.
Всех кобелей, которых мы когда-либо заводили – сучек старались не держать, так как хлопот с ними из-за щенят было не обобраться, – нарекал отец Борьзями. А тут вдруг он изменил почему-то своей прихоти – пьяный остяк какой, быть может, надоумил, кличку «удачливую» по великому секрету ему выдал – и привезённого им с низовки щенка от знатной, по его заверению, лайки, «зарной» как до зверя, так и до дичи, «мастерицы» на все сто, мол, решил назвать Буской.
Вряд ли по масти. Бусым Буска и в слепеньких не был; был Буска рыжим, как лиса.
Назвать – назвал, нам – согласиться лишь и оставалось. Мама только, помню, пошутила, что, мол, теперь под мясо лёдник специально надо будет строить – так обеспечит, дескать, и не проедим.
Ума у Буски и в щенках-то на щепотку бы не набралось, пожалуй, а перед зрелостью переболел он чумкой, так и вовсе глупым сделался, что уж не только нам, но и отцу, души в нём не чаявшему, заметно стало.
Выйдет, бывало, он, отец, из дому, обнаружит возле крыльца азартно оскаленного в ожидании добычи – ломтя хлеба или сахарной косточки – кобеля и замрёт в исступлении. Уставятся друг на друга пристально: отец – бездвижно, желваками только тиская, Буска – тот мордой примется вращать, будто шуруп хозяину в межбровье вкручивая.
Первым, как правило, не выдержит отец: сплюнет раздражённо, обзовёт крестника своего чумным остолопом, похуже ли как, и выскочит за ворота, чтобы не видеть увечного.
Оба родителя Буски, как уверял отец, может, и на самом деле были чистопородными лайками. Но сам он, Буска, в лайку почему-то не удался. Ну, может, гены так сыграли. Дело такое.
«Хвост поленом, морда рылом» – это тоже говорил отец про Буску. Какой-то очень, мол, простецкий. «Выродок».
«Век по тюрьмам, бедный, будто да по каторгам», – жалела его всякий раз, увидев где-нибудь в деревне, одна из жительниц яланских, Рашпиль Панна, собак и кошек любившая больше, чем людей, чего и не скрывала, чем и гордилась даже, хвасталась.
Однажды, увязавшись за первым поманившим его на улице – рыбаком, ягодником или грибником, но не охотником, конечно, до открытия охотничьего сезона было пол месяца ещё, не меньше, а идти в лес с собакой всё же веселей, чем одному, пусть и с чужой, коль та согласна, – убрёл Буска в тайгу, от увлекшего его за собой человека отстал, наверное, и заблудился. Скорей всего, что так оно и было.
Неделю нет его, другую. К исходу третья – Буски нет.
На крыльцо утром выйдешь – не торчит там, шевеля едва хвостом-поленом, в алчном предвкушении; прислушаешься – нигде поблизости не взлает. А то любил погавкать на столбы, на птиц, на кошек, на прохожих сельчан да на пролетающие над Яланью самолёты, вертолёты, дельтапланы. На облака – на те не лаял вроде. На ветер лаял – тот его сердил, взъерошивая на нём шерсть.
Мы уже и с мыслью, грешным делом, начали свыкаться: удавил Буску, дескать, тот, за кем он, соблазнённый сухариком хлебным, утащился простодушно, да и ободрал его в лесу. На что другое-то и нет, а на унты или на шапку сгодился бы Буска, лучше и искать не надо, мех на себе имел отменный, мало бы кто такой забраковал. Зверь ли где его задрал, мол, – рысь в окрестности объявилась, поговаривали, встретился с ней возле Ялани, возвращаясь откуда-то, кто-то. Слух такой был, скорей всего, правдивый.
Но пошёл я как-то в ельник за пихтовиками да подъеловиками, на осень ими запаслись уже, на зиму засолить, год на них урожайный выдался, и натакался на убогого.
Лежит возле колоды: горе! – сдыхать, видно, собрался, место в урмане подыскал сухое и, телом тощим в мох вжимаясь, предсмертные напутствия инстинкта или какого там незримого собачьего наставника, наверное, слушает – очень уж на то похоже было.