- Иди, иди! Там разберутся. Бумажки не растеряй. Стали красноармейцы по обе стороны и повели меня наверх. А наверху, в маленьком домике, помещался Особый отдел.
По дороге я пытался разъяснить недоразумение, убеждал товарищей, доказывал им.
- Ну, - говорю, - задаст вам комиссар перцу за дискредитацию авторитета! Я вам потом покажу…
Необычайно спокойные люди попались. Привели меня в комнату, посадили и заперли на ключ.
Положение создавалось трагическое. Собирается съезд. Ждут докладчика о культуре. А докладчик сидит под замком в Особом отделе. Сидел я взаперти минут тридцать и рисовал себе самые мрачные картины.
То будто попал я в руки переодетых бандитов и меня идёт освобождать весь съезд. То будто меня, не расспросив, сразу расстреливают. А потом запросы из губернии… но уже поздно… Много подобной чепухи передумал я за эти полчаса.
Наконец щёлкнул замок, вошли те же два красноармейца и повели меня к комиссару.
Комиссар, молодой ещё человек, в пенсне на длинном носу, внимательно посмотрел на меня и, не дав мне сказать ни слова, спросил в упор:
- С кем вы разговаривали на том берегу?
Весь мой апломб, все приготовленные речи как ветром сдуло.
- Товарищ комиссар, - сказал я, чуть не плача, - да не разговаривал я ни с кем, честное большевистское слово! Вот мой мандат. Я - из губернии.
Комиссар удивлённо приподнял бровь. Видно, я действительно мало походил на шпиона. Он посмотрел бумаги, потом вскинул на меня глаза и спросил:
- Что же вы делали на берегу? Сдавленным голосом я прохрипел:
- Стихи писал.
Морщины на лбу комиссара сразу разошлись. Видно было, что он еле удерживается от смеха.
- А ну-ка, покажите стихи…
Мне казалось, если сейчас ударит гром, если блеснёт молния и убьёт меня - это будет самое большое счастье.
Из вороха инструкций я вынул тетрадь со стихами и подал комиссару.
Он повертел её в руках и сказал:
- Неразборчиво. А ну-ка, прочтите сами.
Что тут говорить!… Сгорая от стыда, я стоял в комнате Особого отдела и вслух читал любовно-лирические стихи.
Мне казалось, что долгожданный гром грянул, когда захохотал - нет, загрохотал! - комиссар. Увы, он не был поэтом, и мои лирические чувства не нашли в его душе отклика.
Он долго, с расстановкой, басисто смеялся. Потом встал, отдал мне мой мандат и инструкции, протянул руку и сказал:
- Ну, идите на съезд, товарищ… Стишки, впрочем, не особенно значительные. Но будет время - перепишите мне на память. Только другой раз для вдохновения выбирайте более укромное место, чем на самой границе.
Не могу передать, как вылетел я из Особого отдела. До съезда оставалось десять минут. Я торопливо зашагал к зданию ревкома. На съезде я был уже солидным представителем центра и с настоящим «губернским» видом встал в «красном зале» за жёлтый пюпитр, чтобы начать свой доклад…
Я пробыл в городке несколько дней. С комиссаром Особого отдела я больше не встречался.
Товарищ Громов выразил мне благодарность и сказал, что я оправдал возложенные на меня надежды. Политпросветработа в Дресленском уезде налаживалась, а об эпизоде со стихами товарищ Громов так ничего и не узнал.
И только одно неразрешённое сомнение терзает меня всегда, когда я вспоминаю о суровом комиссаре.
На комиссарском столе, рядом с письменным прибором и горкой револьверных патронов, стоял букет золотых кувшинок, таких же точно кувшинок, как те, что лежали в старом, замшелом челноке.
МУЗЫ
1
Мою литературную судьбу решило стихотворение, посвящённое трёхлетию Октябрьской революции.
Степан Алый, заведующий литературным отделом липерской газеты, стоял несокрушимой преградой между мною и газетным листом.
Презрительно оглядывая мою невзрачную фигуру, он всегда возвращал мне стихи и говорил:
- Чувства мало… Глубины нет, молодой человек! Учиться надо. Статейки писать ещё можете, а стихи… Нет, стихи не каждый может. Изучайте поэта Тютчева. Советую прочесть мою последнюю поэму «Раннее утро» в журнале «Грёзы».
Или:
- Нету настоящей идейной нагрузки. Мало гражданского пафоса. Изучайте поэта Некрасова. Советую прочесть мою последнюю поэму «Вперёд» в журнале «Искусство».
Я задыхался от бессильной злобы. Это у меня, старого общественного деятеля и борца, мало идейной нагрузки!
Между тем, кроме печальной памяти поэмы о Луне, стихи мои не видели света.
Я читал и Тютчева, и Некрасова, изучал и Степана Алого и, по правде говоря, не понимал, чем его стихи лучше моих. Но никто не мог мне это объяснить.
Наконец плотина была прорвана. В предпраздничные дни трёхлетия Октябрьской революции Степан Алый уехал в командировку, и редакция осталась без юбилейных стихов. А у меня как раз к этому времени родились, казалось мне, замечательные строчки. Я отнёс их прямо редактору. Громов, скептически относившийся к моим литературным опытам, несколько раз с начала до конца хмуро прочёл стихи и, когда я уже был уверен в провале, сумрачно сказал:
- Ничего стишки. Подходят.
Когда я вприпрыжку выбегал из редакции, меня нагнал мой старый приятель по гимназии, комсомолец Тимченко, и, озорничая, крикнул:
- Товарищ Пушкин, редактор говорит, чтоб ты завтра прочёл стихи на вечере!