В десятикоечной палате, откуда еще не успели убрать нетронутый обед, он выбрал на вид самого крепкого больного. Получив отказ после командного предложения съесть свою порцию, усадил его на табурет в центре палаты. Необходимый реквизит: резиновый зонд, воронку, кружку и перчатки принесла старшая сестра. Больной на табурете в нижнем белье с жилистой шеей и тощими ногами в стоптанных тапочках производил жалкое впечатление. Девять больных, еле дыша, замерли на своих койках. Часть из них спрятала голову под одеяло. У двери собралась значительная толпа в белых халатах – сотрудников, пришедших из других корпусов.
Клюсов явно нервничал – говорил громко, суетился. Вокруг него бегал и приседал Шута. Два солдата конвоя стояли в стороне. Сестра по команде Клюсова, налив в кружку часть супа, стала вводить зонд. Открыв машинально рот, больной почувствовав во рту резину, с силой отбросил державшую его руку. Клюсов взглянул в сторону солдат. Те подошли. Один завел руки больного за спину, другой фиксировал голову. С одной из коек раздался звук, похожий на стон. Повторное введение зонда не удалось – больной крепко сжал зубы. Клюсов был в бешенстве.
– Попробуй еще раз! – почти крикнул он сестре.
Зубы не разжимались. По лицу больного поплыли темно-красные пятна, на шее с обеих сторон вздулись вены.
Из-за нарастающего напряжения никто не заметил, как открылась дверь.
Словно раскат грома с порога грянул голос:
– Прекратить безобразие.
Манипулирующие руки упали.
– Лейтенант Клюсов, немедленно в мой кабинет, – прозвучал тот же голос.
Хлопнула закрывшаяся дверь.
Несколько секунд стояла жуткая тишина. Потом еще раз, но более мягко, раздался звук закрываемой двери.
Ужин в этот вечер всем доставил большое удовольствие. Никто не отказался от добавочной порции.
Инцидент был исчерпан.
Чтобы поставить последнюю точку в этом тягостном событии, требуется ответить, по крайней мере, на два вопроса: чем объяснить столь пассивное отношение всегда бдительной службы НКВД к эпизоду с явно политической окраской? И что, в конце концов, явилось причиной прекращения голодовки?
Предположительный ответ на первый вопрос, полагаю, состоит в том, что голодовка в госпитале была лишь отголоском большого бунта в громадном лагере. Его усмирение потребовало напряжения всех сил и средств. В сравнении с лагерной акцией голодание нескольких сотен доходяг в госпитале можно было оставить без особого вмешательства. Тем более что после ужина в Центр поступил рапорт о полном восстановлении порядка.
Чтобы получить ответ на второй вопрос, я спрашивала многих больных, почему они продолжали голодать, несмотря на угрозу немедленной отправки в лагерь и насильственного кормления, и вдруг сами прекратили эту акцию, когда острота конфликта пошла на убыль?
Ответы совпадали – голодали из солидарности с лагерем. Прекратили же голодать, увидев, что Елатомцев запретил насилие.
Так сказать, за проявленную к ним доброту.
Пережитый нами эпизод, слава Богу, не имел никаких внешних последствий. А внутренние – заживали, как постепенно затягивается рана. Еще долго, собираясь вместе, мы обсуждали подробности происшедшего.
Под таким же впечатлением от пережитого находились и больные. Во время прогулок они не прохаживались медленно как обычно, а объединялись группами, разговаривали громче, чем обычно, жестикулировали, спорили. Когда я проходила мимо, они совершали свой обычный ритуал приветствия, а затем продолжали что-то живо обсуждать. По отдельным репликам я понимала, что речь шла все о той же истории. Общее настроение было приподнятое.
Отношения между начальником и заместителем по режиму вернулись в свое обычное русло. Страсти улеглись.
Для Фаины Александровны этот период был, пожалуй, самым трудным за все годы работы в госпитале. В одной точке сфокусировались три сложнейших обстоятельства: много тяжелых больных в отделении, резкое ухудшение ее здоровья в последнюю неделю, и назначенный день отъезда. Он катастрофически быстро приближался. Она испытывала настоящие страдания оттого, что уезжала, оставляя так много тяжелых больных. Но изменить день отъезда было уже нельзя, вещи сложены, брат, сам инвалид войны, уже приехал встречать ее в Тулу.
И, наконец, этот день настал.
Шел мелкий холодный дождь. Она чувствовала себя плохо и была раздражена. До железной дороги ее провожали наши мальчики из конвоя.
От моего участия в поездке она категорически отказалась. Мы попрощались, она стала ласковее.
В машину села с трудом.
Стоя на дороге, я смотрела ей вслед, пока стена дождя не разделила нас окончательно.
Только тогда, когда машина исчезла из вида, я поняла, что произошло. Фаина Александровна уехала совсем, навсегда.
А вместе с ней ушло и мое медицинское детство. Я вдруг стала взрослой и беззащитно одинокой.
Я медленно возвращалась в госпиталь. Рабочий день еще был в полном разгаре. Ждало много дел.
А мелкий холодный дождик все лил, и лил, и лил.
После всех волнующих событий – бунта и вскоре последовавшего отъезда Фаины Александровны – в госпитале наступила тишина, грустная, давящая, сиротская.