Я хорошо знала, что Клюсову он нужен, все врачи мне доказывали, что нуждаются в нем как в переводчике. Замены для них у меня не было. Втягивать в эту «мышиную возню» Елатомцева мне не хотелось. Сам Шута прекрасно понимал эту ситуацию. Но меня все же сильно боялся. Заходя в клинические корпуса, выставлял охрану, на случай моего появления в Зоне. Сегодня, видимо, не успел.
Инцидент оказался нелепым. Пожилой больной в громоздкой гипсовой повязке, неуклюже с трудом поворачиваясь в постели, разорвал простыню, испугался, хотел что-то поправить и вырвал из нее большой клок. Он сильно разволновался, пытаясь все объяснить возмущенной санитарке. Ничего не понимая, она стала кричать. Кто-то из больных привел Шута. Последний стал орать на больного еще громче, чем санитарка. В этот момент появилась я.
Досталось всем. Оправдываясь, санитарка пыталась мне объяснить, что больной своей неуклюжей гипсовой повязкой разрывает уже третью простыню.
На провинившегося страшно было смотреть. От волнения он не мог выговорить ни слова. А когда немного успокоился, сказал, что ему очень стыдно, он глубоко чувствует свою вину, понимает, что она велика, но все это произошло нечаянно. Просил прощения. Несмотря на мои уговоры, не мог остановиться и опять просил прощения.
И, самое мучительное, в качестве оправдания вдруг сказал – словно это был последний аргумент самозащиты:
– У меня три сына погибли на фронте, жена с дочерью и внуком попали под бомбардировку, а я вот уже четыре года – по лагерям. И заплакал.
Я перевела его слова сестре и санитарке.
– И тебе не стыдно? – спросила я ее. Она промолчала, доставая из кармана носовой платок. Больного успокоили, поменяли белье и уложили.
Исчерпанный инцидент! А сколько их на каждом шагу?
Однажды в конце рабочего дня ко мне в кабинет входит Виктор Федосеевич. Приветливый, настроение хорошее. Спросил как дела. Все было в порядке. Удобно расположился в кресле. Рассказал смешную историю времен войны. Вспоминал подробности. Весело смеялся. Такие минуты были редкостью.
Воспользовавшись этим, я очень спокойно, как нечто само собой разумеющееся, напомнила, что до окончания срока институтской отработки у меня осталось чуть меньше года.
Боже мой! Веселое настроение исчезло мгновенно. Лицо приняло знакомое жесткое выражение. И тоном, каким суровый начальник в момент крайнего раздражения разговаривает со своим нерадивым подчиненным, он заявил:
– Ты что же полагала, что я сделал тебя своим заместителем всего на один год? Откуда такая наивность? Запомни, ты уйдешь из госпиталя вместе со мной, при его расформировании. А это, думаю, наступит не скоро. Имей в виду: разговоров на эту тему я больше никогда слышать не желаю. Дверь за ним захлопнулась несколько громче, чем следовало.
Сейчас в это трудно поверить, но по тогдашним законам он имел полное право не отпустить меня. И никаких путей борьбы с этим – ни прямых, ни обходных – не существовало. Так что в тот момент моя участь была решена на многие годы вперед.
Написать об этом разговоре маме было невозможно. Мама считала уже не месяцы, а дни до моего возвращения домой.
Сама я погрустила и успокоилась.
Фаталисткой я была с раннего детства.
Кончалась зима дружно и очень солнечно. В Зоне хозяйственная бригада и выздоравливающие больные охотно и весело помогали таянию последнего снега. Его уже почти не осталось, когда внезапно закружившаяся ночью метель обрушила на госпиталь тонны белого пуха, густо прикрывшего все вокруг. Утром, в серых полусумерках, еще кружились последние снежинки, а голубоватые сугробы превратили мир в сказку.
В Зоне уже опять кипела работа. Ловко орудуя метлами, лопатами, скребками, люди радостно освобождали дорогу весне.
В новой должности я регулярно перед утренней конференцией заходила в Зону. Завидев меня, все по обыкновению выстраивались в ряд и дружно кланялись. Так было и теперь. Сначала мне показалось, что всеобщее, какое-то особенное возбуждение связано с уборкой этого красивого, пушистого снега. Но очень уж оно было необычным: больные смеялись, перебрасывались репликами, о чем-то спорили. Их лица были возбуждены.
И вдруг я уловила кем-то произнесенное слово «репатриация». Странно, подумала я, откуда взялось это слово?
В то же утро, после окончания конференции, как обычно разбирая почту, я обнаружила большой типовой конверт из нашего Центра. В нем лежало извещение о начавшейся в стране репатриации военнопленных.
Так вот оно что! Но откуда они это узнали?
Там же имелся отдельный приказ, касающийся нашего района, с инструкцией для всего мероприятия в целом, а также для отдельных лагерей.
Наш госпиталь отдельной строкой включался в сферу общего действия.
Мысль о том, что военнопленные узнали об этом сообщении раньше нас, не покидала меня. Откуда? Ответа на этот вопрос не было.
В середине дня Елатомцеву позвонили из лагеря – к ним это сообщение пришло вчера вечером.