Я понял, что в мою задачу входит не говорить о том, что в маленькую комнату заливает дождь, что окна там без стекол и что жить там практически невозможно. На следующий день я съехал, ссудив накануне Химмельсбаху пятьсот марок. Потому что в Париже пробиться фотографу сложно. Он, конечно, фотографировал каждый день, но вот пристроить свои работы в газету или журнал у него никак не получалось. В Париже фотографов как грязи, ругался он и все повторял: «Нет, очень много фотографов, страшно много». В ответ я сказал ему что-то такое, что его, вероятно, задело. Мои слова можно было понять так, что Химмельсбах сам принадлежит к числу тех фотографов, которых слишком много. Потом Химмельсбах заявил мне, будто пустил меня пожить только потому, что боялся оставлять квартиру без присмотра – вдруг кто заберется. Я думаю, он уже давно забросил свое фотографирование. Во всяком случае он перестал повсюду таскать с собою камеру. И снова, как и в случае с Сюзанной, я призываю на помощь всех святых, чтобы он меня не заметил. Я поминаю недобрым словом проклятую инвалидку – если бы не она, меня бы давно уже здесь не было. Химмельсбах так занят собой, что не замечает ничего вокруг. Ботинки у него какие-то серые и заскорузлые – наверное, не чистит. Он бродит по парфюмерному отделу и пробует духи. Берет в руку пробный флакончик и прыскает сначала на ладонь, а потом на запястье. Он фукает и фукает, только и слышно: пшшш, пшшш. Боже ты мой, думаю я, вот что сделалось с Химмельсбахом. душится на халяву в универмагах пробными духами и еще считает себя, наверное, суперменом. Я вижу, он превратился в дряхлое привидение, в пшик, в существо, которое никогда не вернет взятые в долг деньги. С трудом мне удается слегка смягчить свой взгляд, хотя бы на несколько секунд. Если Химмельсбах меня сейчас обнаружит, пусть считает, что я такой весь мягкий. И тогда, может быть, несмотря на холодную комнату и невозвращенный долг, нам все-таки удастся поговорить и одержать победу над хитрой судьбой, так и норовящей поставить нас в неловкое положение. Но ничего не происходит. Химмельсбах не может оторваться от флаконов, он продолжает самозабвенно душиться и вот теперь опрыскал даже свою рубашку. Он не замечает, что продавпщцы уже смеются над ним. Мне нужно было бы заступиться, защитить его, но я не в силах сделать это, потому что в душе я тоже смеюсь над ним. Чуть позже я ловлю себя на том, что, потеряв его из виду, я несказанно радуюсь и только почему-то все бормочу себе под нос: пшшш, пшшш, пшшшш.
2