— Сродни фашизму, — Линдхаут покачал головой. — Сродни фашизму те пророки наркотиков, которых вы все знаете! Сродни фашизму было бы государство, в котором к наркоману приходит социальный работник и сообщает, что о его зависимости стало известно, но что никто не собирается отучать его от этого за счет налогоплательщиков. Если у наркомана есть деньги — его направят в клинику за его собственный счет. Если у него денег нет, что следует предположить, то тогда он должен дать письменное обязательство возместить потраченные на него деньги в течение определенного времени. Если он отказывается и согласен с идеологией тех господ философов по наркотикам, ему оставляют шприц, содержащий смертельную дозу. Он может ввести ее себе и избавить тем самым общество от своего абсолютно никчемного присутствия. Вот что — и я признаю это — было бы сродни фашизму! А как же быть с учением этих пророков, которое утверждает, что у нас вообще нет права вмешиваться в естественные процессы — такие, как зависимость? Следует ли рассматривать тех, кто справился с зависимостью, как элиту человечества? Испытание самой природой… — Беспокойство в зале. — Вы все знаете эти учения! Разве они не сродни фашизму? А если нет, то, может быть, в них
Зал пришел в дикое возмущение. Все собравшиеся орали, стараясь перекричать друг друга:
— Это преступно!
— Какой цинизм!
— Он сошел с ума!
Линдхаут вдруг резко изменился. Его взгляд вернулся из пустоты, лицо порозовело. Он смотрел на своих слушателей, пристыженно и смущенно.
— Прошу вас простить мне мои слова, — сказал он запинаясь. — Я… я не знаю, как я мог дойти до того, чтобы говорить подобное. Простите меня, пожалуйста, уважаемые дамы и господа… — Его рука нащупала стакан с водой, стоявший на пульте. Он схватил его, хотел поднести ко рту — и уронил. Он тупо уставился на осколки и растекающуюся жидкость, потом с трудом, почти невнятно, пробормотал: — Мне жаль… но я… — Он схватился за сердце и, шатаясь, вышел из зала.
— Врача, быстро! — закричал кто-то.
Сразу же прибежавший врач установил у Линдхаута, которого уложили на койку в одной из профессорских комнат, острую недостаточность кровообращения, сделал инъекции и настоял на том, чтобы Линдхаут остаток дня провел в постели и в абсолютном покое.
— Профессор перенапрягся, — сказал ректор Сорбонны, обращаясь к очевидцам срыва Линдхаута и его путаной болтовни. — В последние месяцы он, как все вы знаете, выступал с докладами и лекциями в Лондоне, Берлине, Мадриде, Риме, Анкаре и так далее. Он прожил трудную жизнь, посвятив ее исследованиям антагонистов для блага человечества и здоровья человека! Этот человек десятилетиями работал один и в одиночку же преодолевал все свои неудачи и поражения.
На следующий день Линдхаут выступил в Сорбонне со вторым блестящим докладом о своих работах по получению антагонистов морфия. Через день он выступал, так же превосходно, перед избранной публикой в университете Осло, тремя днями позднее он был в Гамбурге.
Вечером того же дня, когда случился инцидент в Париже, он попросил найти ему толстую тетрадь в картонном переплете и начал делать то, чего никогда прежде не делал, — вести дневник. Первые слова, которые он записал на первой странице своей тетради в память о разговоре в Лексингтоне с врачом Рональдом Рамсеем, были:
23