— Плохо, — сказал Вяткин, дочитав письмо. — Их судить будут. За такие дела, как контрабанда наркотиков и убийство стражи, полагается военный суд!
— Я думаю, что Курбанджан Датхо не даст их осудить, — философически заявил Эгам-ходжа. — Их выкрадут и уведут за границу. Вспомните, Алай во все времена укрывал беглых. Неужели Датхо для своих детей поскупится? Да она сама, вероятно, не прочь перекочевать в Афган или еще куда-нибудь подальше. Это же не женщина, а…
— Это все, конечно, так, Эгам-ходжа. Однако и наши люди непросты! Благородны, великодушны, но не просты. Ну, поживем-увидим. — Он потянул к себе халат, Эгам-ходжа повернулся к столу.
— Вот мы с вами вчера сделали приобретение, — смеялся Вяткин, — гляди, все легенды, и ваши, и мои, говорят о каком-то Доме увеселений. А на самом деле это — мавзолей.
— Йе? — удивился Эгам-ходжа. — А почему же никто не знает этого? Почему же там нет и следов захоронения?
— Предстоит разыскать. Будут и склепы, будут и погребения, любезный друг. Отыщутся и останки жасминноликих и кипарисовостанных красавиц, и добродетельных жен и дочерей досточтимых султанов и ханов. И, как открыватели новой земли, мы уже видим ее на горизонте, нам ясны контуры ее, хотя она еще кажется нам фантомом, миражом.
Он обнял Эгама-ходжу и затормошил его. Друзья двинулись в столовую, где Елизавета Афанасьевна, все еще в пеньюаре, но от этого не менее прелестная, хлопотала за чаем, медом и свежими булками.
Глава VIII
Сиреневый пеньюар Лизаньки, конечно, был совсем старенький. Сиреневый цвет, и вообще-то непрочный, в муслине и вовсе казался выцветшим, словно его носили бесперечь десять лет. Но Васичка прижимист и денег на наряды Лизаньке никак не дает, и не выпросить!
Елизавета Афанасьевна привыкла было к своим деньгам, любила и умела ими распорядиться. Но вот уже полгода, как она аптеку бросила, и обходиться надо тем, что дает ей муж. Пока что Лизанька перешивает кофточки и переделывает шляпы, да надолго ли хватит ее бедного гардероба? Только при ее умении держаться она и кажется нарядной. А вот сестра Анночка никак не умеет одеться. Сколько раз ей Лизанька говорила, что нельзя пришивать голубые кружева к платью цвета мов! И вообще при ее фигуре и вялом цвете лица носить розовое — не пристало. Да разве вкус привьешь? Вчера пришла она в кондитерскую. На ней желтый жакет с черной кружевной отделкой и бледно-зеленая шелковая юбка… что с нею сделаешь? Всегда как-то причесана так… третьего ребенка кормит.
Лизанька сидит у окна, вышивает в пяльцах русскую рубаху для Василия Лаврентьевича. Узор шьется крестиком по серому полотну: четыре ряда прямых — синим, два темно-зеленых и пять косых — коричневым. Получаются сине-зеленые листики, свитые в венок. Васичке расцветка нравится, он хвалит вкус Лизы, говорит «шарман». Выучился он как быстро говорить по-французски! А ведь еще год назад ни словечка, говорит, не знал. С учителем гимназии репетирует и немецкий и французский. С Лизанькою упражняется в разговорах. Хороший человек Васичка, да вот только скуп.
Над подоконником появилась стриженая голова в форменной солдатской фуражке:
— Это квартира его благородия господина Вяткина?
— Его квартира.
— Так что, розанчик мой, живо кликните свою барыню.
— Ха, зачем тебе барыня?
— Зараз ей от генерала, его превосходительства Георгия Алексеевича Арендаренко, пукет. С Ташкенту прибыл, по особому заказу.
— Где же букет?
— Вот, в коробке пукет. Покличь барыню, ясочка, и я пийду соби.
— Постой трохи. — Лиза отошла к буфету, налила рюмку водки, положила на тарелку пирожок с ветчиной и десять копеек. Все это она подала солдату в окно и взяла коробку.
— Барыня еще не встали, — сказала она. Солдат выпил, крякнул, взял пятаки и ушел.
Елизавета Афанасьевна с нетерпением развернула пакет, сняла синие муаровые ленты. В лакированной коробке лежали белые, словно восковые, цветы: драгоценные лилии, туберозы, белая сирень — все белое-белое. Ах, да! Она и сама в тот вечер была одета во все белое. Но каков? А? А как танцует! А манеры! Здесь, в Самарканде, и людей-то похожих нет. Нет вообще людей таких, как он. Просто взглянет, так кажется, в самую душу. А заговорит, и ответить не придумаешь что. Но это — грех, что я беру от него цветы. Грех, что я о нем думаю! Это — измена. А я не хочу измены. Я поклялась, что уж если за Васичку выйду, то это — навеки.
Лизанька вынула из коробки нарядные, чистые, как для невесты, цветы, погрузила в них смуглое лицо, зажмурилась от наслаждения. Потом принесла из кухни глиняную корчагу (Васичка купил ее под огурцы), налила чистой холодной воды и поставила цветы Василию Лаврентьевичу на письменный стол.
Вяткин вернулся усталый и голодный. Вымылся у колодца холодной водой, не глядя, проглотил суп и несколько бараньих котлет, снял рубаху, свалился на кровать. И сквозь неплотно смеженные веки увидел, наконец, на своем столе удивительной красоты букет.
Он сел на кровати.
— Лизанька, — позвал он, — откуда это?
— Ташкентские. Арендаренко выписал. Сегодня денщик его принес.
— Для меня, что ли, букет?
— Нет. Впрочем, я не знаю.