Кафедра славистики Колумбийского университета пригласила меня на встречу со студентами по инициативе слушателя университета, сына моего покойного друга, человека остроумнейшего и очень доброго, Якова Кипринского-Кипермана. Собралось человек пятьдесят молодых людей. Кто разлегся на полу, кто на подоконнике, кто сидел по-турецки, в обнимку с подружкой, точно на пленэре. Поначалу это смущало, потом я приноровился, вольно вытянул ноги, откинулся на спинку кресла и сунул руки в карманы. Разговор пошел веселый, непринужденный. Особенно донимал меня вопросами молодой человек с тонким белым лицом под небрежной шапкой вороных волос. Продолговатые «газельи» глаза смотрели умно и печально. Его звали Юлием, по образованию — юрист. Разговаривая по-русски без малейшего акцента, он тем не менее был американцем, далекие предки которого перебрались из России в Новую Англию в середине прошлого столетия и занимались юриспруденцией из поколения в поколение. Русский язык Юлик выучил из уважения к предкам.
Его большая квартира в центре Манхэттена, у Центрального парка, свидетельствовала о солидном достатке наследника доходных профессиональных традиций. На самом деле Юлик был далеко не богат — как юрист он не практиковал и все свое время посвящал эпикурейскому наслаждению в кругу друзей-лоботрясов, сочинению стихов и писанию музыки…
Вернусь к теореме Лобачевского.
Юрист жил и наслаждался в Нью-Йорке, понятия не имея о Надежде Брагинской, что жила и страдала в Ленинграде. Их судьбы развивались в параллельных, непересекаемых плоскостях. К тому же Надежда Брагинская по возрасту годилась Юлику в матери, а то и в бабушки.
И вдруг, спустя несколько лет после моего знакомства с Юликом, я узнаю, что Надежду пригласили в Америку. И пригласил ее Юлик, которого во время его случайного туристического наезда в Ленинград покорила своим знанием пушкинской России лектор Надежда Брагинская, — так была доказана теорема Лобачевского. Поселив гостью в своей великолепной квартире, Юлик вспомнил о своей профессии юриста и стал добиваться льгот — медицинских и социальных, — которые предоставляет эмигрантам Америка. Но при условии — гостья превращается в эмигранта. В противном случае она возвращается домой, в Россию, где в это время бушевала Великая смута. Грянувший сильнейший сердечный приступ решил вопрос.
Надежду прооперировали. Западня захлопнулась — врачи категорически возражали против ее возвращения, учитывая состояние медицинского обслуживания в эту пору в России. Впрочем, до этого и не дойдет — вряд ли Надежда перенесет обратный перелет…
Неоднозначно понятие «плен». Можно оказаться в плену и на острове Рузвельта, в многоэтажном доме с видом на Манхэттен, в тихом, зеленом уголке, чем-то напоминающем Амстердам, где Юлик выхлопотал Надежде эмигрантскую квартиру. И едва от подъезда дома отъезжала очередная «скорая помощь», Надежда поднималась и продолжала ткать свой мир — она создавала свой, потерянный навсегда Петербург. Круг друзей, корреспонденция, выступления по русскоязычному радио и телевидению — все это вращалось вокруг одной любви, вокруг Петербурга! То, что отняла у нее судьба, возвращала воля. И я не могу сравнить с этим ни одно сверкающее елочной мишурой «эмигрантское счастье», спесивое, смешное самодовольство людей, считающих, что они ухватили самого Бога за пейсы, как говорила моя мама. Я могу их понять — невостребованность многих из них в России набухла недовольством, которое подобно весенним почкам прорвалось в эмиграции, распуская шипы мести. И мести справедливой. Но все дело в культуре. Одни мстят вызывающей мещанской спесью, другие — мощным интеллектом, успехами в серьезном бизнесе, науке и технике. Я уж не говорю о самой широкой прослойке скромных, душевно прекрасных, печальных людей, что с нежностью вспоминают оставленную Родину. Они хотели ей служить, быть ей сыновьями, а не пасынками. Не сложилось!
Воспоминания о Надежде, о ее медицинских проблемах пробудили во мне и свои личные переживания. Дело прошлое, помеченное еще девяностым годом… Бурное времяпровождение, бытовая неустроенность полухолостяка, деловые передряги и прочее дали о себе знать томящими болями в области груди. Сердце беспокоило меня давно и весьма настойчиво, но эти ощущения выражались признаками, которые особенно настораживают.
Мои друзья-врачи — Лизонька Магазанник, та же Эмма Вершловская и известный профессор Ирина Вячеславна Криворученко — рассматривали кардиограммы, прослушивали, выстукивали и смотрели на меня теплым взором: верный признак обеспокоенности.
— Возможно, что ничего страшного и нет, картина неясная, — рассуждали они вслух. — Но если ты уж едешь в Америку, постарайся показаться врачам. С их техникой, сам понимаешь. Тут необходима коронарография. И ни от чего не отказывайся. Даже если предложат операцию.
— Я бы хотел, чтобы меня похоронили в Зеленогорске, рядом с мамой, — мрачно храбрился я.
— Надеемся, что так и будет, — отвечали друзья. — Ты еще успеешь к нам вернуться. О’кей?!
И я отправился через океан…