Хлебников явно продолжал думать о Председателях Земного Шара и печально улыбался.
Бурлюк позаимствовал у него газету «Новое время»: выхваченным из кармана карандашом он писал на полях и тут же вымарывал строку за строкой…
Первым, несмотря на подпитие, оказался Мандельштам. Он встал, как и сидел, с полузакрытыми глазами и, возвысив голос, нараспев прочёл:
— Блеск! — восхитился Борис. — Господа, это же гениально! Ося, прошу тебя, немедленно в книгу. Немедленно!
Под ревнивыми взглядами остальных участников игры он подхватил Мандельштама под локоть и потянул к дверям.
— Что за книга? — спросил Маяковский.
— Ты что, не рассказал? — Гумилёв с удивлением глянул на Бурлюка. — Он про «Свиную книгу» не знает?!
— Выскочило, — признался Бурлюк. — Прошу прощения, Владим Владимыч, сейчас исправлюсь. Идёмте.
У дверей на специальной тумбе лежала внушительных размеров тетрадь в солидном кожаном переплёте. Мандельштам сделал в ней запись, и Бурлюк подвёл к тумбе Маяковского.
— Вот это «Свиная книга» и есть, — сообщил он, отрывая первую страницу. — Альбом для дорогих гостей, как принято в приличных клубах. Алёша Толстой специально для «Собаки» у переплётчика заказал. Так что — видите? — его
Маяковский пожирал взглядом летящий почерк строк.
— А ещё кто тут есть? — спросил он.
— Да все, пожалуй… Все, кого только вспомните, кроме Блока. Супруга его, Любовь Дмитриевна, здесь часто бывает, а он — ни ногой. Говорит, «Собака» — это символ тех, кто заводятся около искусства, похваливают или поругивают художников и тем пьют их кровь… Не любит Сан Саныч литературного большинства!
Глаза Маяковского горели:
— Я хочу написать… Дайте карандаш!
Бурлюк закрыл книгу.
— Потерпите немного, — сказал он. — «Свиная книга» пока не для вас. Право сюда писать — заслужить надо. Не огорчайтесь, помните, что я говорил: за вами ещё ходить будут и уговаривать. Вы эту книгу всю испишете, и Боря вам обязательно орден вручит.
— Какой орден?
— Самый главный, орден Собаки! Железный, чин чином, с надписью
Глава XXXIV. Спа́ла. Осень императора
Цесаревич Алексей кричал от боли. Когда терял последние силы — ненадолго забывался то ли сном, то ли беспамятством. И, приходя в себя, кричал снова…
Спина, как струна, и генеральский мундир с голубым бантом, оттеняющим портреты трёх императоров в бриллиантовой россыпи, — таким каждое утро являлся к государю седовласый, с бесстрастным худым лицом министр двора барон Владимир Борисович Фредерикс.
— Мы не можем дольше молчать, ваше величество, — сказал он однажды. — Слухи расползаются с угрожающей скоростью и порождают новые слухи. Они просачиваются в газеты, в том числе зарубежные. Обсуждаемые подробности уже не просто нелепы, но поистине чудовищны. Я вынужден испросить разрешения вашего величества опубликовать бюллетень о состоянии здоровья его императорского высочества.
Николай Александрович выдержал паузу, сколько было возможно, и кивнул — молча, чтобы не разрыдаться ненароком.
В осенней резиденции мучительно и страшно умирал его наследник, его восьмилетний
Он умирал уже полторы недели. В покои второго этажа, занятого спальнями царской семьи, допускали теперь всего нескольких слуг. Им приходилось затыкать уши, чтобы хоть как-то отгородиться от душераздирающих криков и продолжать свою работу: убирать, стелить постели… Государевы дочери появлялись здесь только на ночь, а с утра пораньше их спешили увезти подальше, прочь из этой обители скорби. Но разве могли царевны заснуть?! Горько плакали они, уткнувшись в подушки. За бедного маленького братика молились семнадцатилетняя Ольга, пятнадцатилетняя Татьяна и подружки-толстушки Мария и Анастасия, двенадцати и одиннадцати лет.