Почему я говорю это именно сейчас, когда, казалось бы, должен вопить о несправедливостях и думать о несовершенстве всей системы? Да потому, что кто-то там, наверху, видит все… и знает, что эти мухи и липкая вонючая грязь клеветы, и издевательские слова, и все остальное — что это все нарост, а на деле я действительно невиновен… Поэтому меня и не трогают, поэтому я и живу свободным, пусть исключенным и измордованным, но свободным… а это главное! Ибо если я свободен, у меня есть силы и пути — восстановить правду о самом себе, и я ее, конечно, восстановлю…

Но допустим даже, что меня взяли. Вот так, пришли ночью, вежливо постучались и сказали: “Пойдемте, гражданин”. Допустим, что меня вызвали из камеры на допрос, а следователь ведь тоже человек, и он читает газеты и может находиться под впечатлением страшных этих слов — допустим все это… И все же будет день, когда меня, небритого и побледневшего от тюремного воздуха, следователь позовет к себе в последний раз. Это будет солнечным днем, необычным и веселым. Он пожмет мне руку и скажет: “Вы должны понять, товарищ, что нам приходится иногда прибегать к профилактике — мы взяли вас, естественно, подозревая нечто большее за теми словами, которые были напущены в газетах. Оказалось, при самом строгом нашем к вам отношении, что и десятой доли правды в этих словах нет. Вы свободны. Имя ваше восстановлено. Идите и работайте”. И двери в жизнь снова отворятся для меня…

18/V

Поселился он на даче, отверженный и одинокий. Гуляющие знакомые писатели, проходя мимо его дачи, отворачивались в сторону, чтобы случайно не увидеть его и не быть вынужденными хотя б к холодному, но поклону. А ему не надо было ни поклонов, ни людей. Он наслаждался жизнью так, как не наслаждался с самого далекого детства… И спешил поглотить как можно больше солнца, воздуха, тепла, света и книг… Да, вот уж действительно кто оказался добрыми друзьями, кто не изменил — с ними он отдыхал, набирался сил, бодрствовал и думал.

И еще радио. Голоса далеких миров, оркестры и смех, речи и оперы, все слушал он, приобщаясь этим к миру, выключенному для него.

Он так полюбил свое одиночество, что по утрам, вставая, легкий и освеженный, молил судьбу, чтобы оно продлилось как можно дольше.

20/V

Итак — исключен.

Вчера днем на заседании партгруппы я выслушивал хлесткие и унизительные слова. Фадеев с каменным лицом обзывал меня пошляком и мещанином, переродившимся буржуазным человеком и никудышным художником. Он говорил как непререкаемый авторитет, и непонятно было, откуда у него бралась совесть говорить все это? Разве только от сознания, что у самого все далеко не чисто и сейчас твердокаменностью своей надо поскорее огородить себя от возможных подозрений и послаблений. Печально. И прежде всего для него печально как человека и писателя.

Потом что-то городил Березовский. Он уже давно ничего не пишет, но именно от этого он выступает на партгруппах с непогрешимым видом. Он ведь ни в чем не виноват, он ничего не пишет, ничего не делает вообще, он только сидит на всех заседаниях и берет каждый раз слово и говорит, говорит, говорит. Ставский и Юдин пересмеивались, шептались о чем-то постороннем, не слушали его, для них все уже было решено до заседания.

Вначале я волновался, и слезы выступили, а потом вдруг сразу все прошло, как ухнуло, и я стал прислушиваться к тому, что говорят обо мне, с большим интересом. Опять совершился “выход в третьего”, и только лицо стало красным и белые пятна на щеках.

Потом проголосовали. Ставский сказал: “Переходим к другим делам”. Я встал и вышел в мертвой тишине, неловкой от совершившегося, потому что не один, наверное, думал про себя о несправедливости сделанного, но вместе со всеми голосовал за исключение, ибо так надо. Почему надо? Трудно сказать, такая уж волна идет, но так надо.

На дворе сел в машину, закурил, поехал медленно, соображая, что произошло… И сразу снова сошло на меня успокоение и почти радость — я ведь не виноват ни в чем, я это знаю, значит, нельзя унывать от того, чтобы тебя тоже подмели новой метлой какой-то странной паники, охватившей вдруг и Ставского, и Юдина, и Фадеева и всех, кто сейчас сохранил себя ценой бешеной клеветы и лжи на других, виноватых совсем не в том, что им приписывали и вешали.

Ехал медленно, смотрел на уличную бурную жизнь, в Москве живет четыре миллиона человек, они спешат и радуются жизни, им нет никакого дела до того, что происходит в накуренной комнате по улице Воровского, 52, и тебе должно быть легче от сознания того, что ты один из этих четырех миллионов. И так как люди, сидящие в контрольной комиссии, тоже далеки от литературных склок, то и они разберутся, поймут и восстановят рано или поздно.

Приехал на дачу. Дженни встретила бледная, еле сдерживая вопрос. Мы условились, что, если случится серьезное что-то, я приеду раньше. И я приехал раньше, она увидела машину, въезжающую во двор, и пока машина подъезжала к крыльцу, она тоскливо спрашивала себя: что такое случилось? Неужели? Да.

Перейти на страницу:

Похожие книги